С самого начала войны ни для кого не составляло секрета,
что наша армия в техническом оборудовании чрезвычайно
уступает противнику, и что этот недостаток у нас
компенсируется усиленным расходованием живой силы, т. е.
людского состава.
Несомненно, что почти в каждом бою наша убыль превышала
убыль противника. За время войны некоторые наши полки
потеряли 300-400 проц. своего состава. Большое
расходование живой силы вызывало необходимость
подготовки новых кадров для восполнения убыли. В 1916
году необходимость образования запасных кадров
усилилась, в виду подготовлявшегося решительного
наступления, которое предполагалось начать весной 1917
года. Ввиду указанных причин запасные батальоны
зарождались и росли с неимоверной быстротой. Ими была
усеяна вся Россия. Состав запасного батальона,
постепенно возрастая, в начале 1917 года доходил до
18-20 и даже до 25 тысяч человек. Такое колоссальное
скопление людей в одной части создавало весьма
благоприятную почву для всякой пропаганды, предупредить
которую можно было лишь особо внимательным и серьезным
отношением командного состава этих батальонов не только
к военному обучению, но и к духовному воспитанию
вверенных ему чинов.
Я не имею достаточно данных, чтобы сказать решительное
слово о том, насколько командный состав запасных
батальонов сознавал свой долг духовно воспитывать своих
солдат, и еще более — насколько успешно он выполнял этот
долг. В общем, в последние годы перед войной во взгляде
на обязанности русского офицера произошла перемена
огромной значимости. Раньше офицер был, прежде всего —
военный инструктор, а потом начальник, каравший и
миловавший. Офицер-воспитатель, в широком смысле этого
слова, представлял явление редкое, случайное. Самая идея
о необходимости не только обучать солдата, как воина, но
и воспитывать его, как человека, как будто была чужда
военной среде. Когда на завтраке во 2-ой Гвардейской
дивизии в Красном Селе, летом 1911 года, в своей
застольной речи я бросил фразу: — Вы, г.г. офицеры,
должны быть не только инструкторами, но и учителями и
воспитателями не воспитанных ни нашей жизнью, ни нашей
школой, попадающих в ваши руки молодых людей, — то в
офицерской массе обедавших начался шум, раздались
голоса: «Многого вы требуете от нас!».
Данный случай заставил меня развить эту мысль в печати.
Ответом на мои думы явилась в «Русском инвалиде» статья
ротмистра Богаевского, всецело поддержавшего меня. С тех
пор толки об усилении воспитательного элемента в
обучении солдат не сходили со страниц печати, а отзвуки
их то и дело слышались в речах и приказах военных
начальников.
Итак, сознание обязанности воспитывать солдатскую массу
в 1916 году не было чуждым для командного состава
запасных батальонов, но оно одно не могло обеспечить
воспитательного дела по целому ряду причин. Во-первых, в
состав офицерства за время войны вошло не мало людей
случайных, не усвоивших традиций и духа военной среды,
не проникшихся идеями военной службы.
Во-вторых, сильно изменился в сравнении с мирным
временем и состав солдатской массы, состоявшей теперь
преимущественно из запасных чинов, в значительной части
из фабричных и заводских рабочих, оторванных от своих
семейств и от своих занятий, шедших на военную службу
часто с недовольством, иногда — с озлоблением. Если,
таким образом, воспитательский состав в армии теперь, в
сравнении с мирным временем, был слабее, а солдатская
масса в воспитательном отношении неподатливее и
черствее, — то внешние обстоятельства до крайности
осложняли дело воспитания. Краткость периода обучения
запасных, не оставлявшая почти времени для
культурно-просветительных занятий; перегруженность их
разными чисто военными упражнениями; всё больше
захватывающая страну усталость от войны;
продовольственные затруднения; чрезвычайно тяжелые
материальные условия жизни во многих батальонах:
скученность, недостаток постельных принадлежности и др.,
всё усиливавшаяся, шедшая с разных сторон пропаганда и
пр. — всё это создавало тревожную, опасную для войск
атмосферу, для рассеяния которой требовалось приложить
какие-то исключительные усилия.
Естественными помощниками командного состава в деле
духовного воспитания войск являлись священники.
Большинство священников запасных батальонов назначались
епархиальными архиереями и фактически оставались в их
ведении. Хороший священник мог принести батальону
большую пользу. Но и самые лучшие священники не могли
дать всего, что требовалось для батальона, — ведь иные
батальоны, как я уже заметил, насчитывали в себе по
18-25 тысяч человек.
Недостаточность наличных духовных сил для воспитания в
запасных батальонах в особенности сильно ощутилась во
второй половине 1916 года, когда усталость от войны дала
себя чувствовать сильнее, и когда одновременно с этим
сильнее выявились симптомы разлагающей пропаганды.
Последняя отчасти касалась и флота, главным же образом,
она разрасталась в тылу: в запасных госпиталях, в
санитарных поездах и больше всего в запасных батальонах.
Во фронтовой полосе работали неприятельские
шпионы-агитаторы, в тылу же пропаганда шла и еще из двух
центров: из пораженческого лагеря наших политиков и от
сектантов. Происходивший под председательством главного
священника фронта, прот. В. Грифцова, в августе 1916
года, в г. Киеве, Съезд военного духовенства
Юго-западного фронта с несомненностью установил факт
разлагающего влияния киевских и других сектантов на дух
наших войск. Более того, он обратил внимание на
вызывающее поведение некоторых сектантских вожаков,
открыто проповедывавших близость революции и грозивших
православным священникам теми ужасами, какие они
переживают ныне.
— Недалеко то время, — говорил, например, один сектант
Киевскому миссионеру прот. Савве Потехину, убитому потом
большевиками, — когда вы, как древний пророк, будете
скрываться в расселинах скал и дуплах деревьев, а вас
будут потом перепиливать пилами.
Для усиления, в противовес таким влияниям, здорового
духовного воспитания войск была сделана попытка в помощь
офицерам и священникам запасных батальонов привлечь
другие культурные силы. Первый опыт был сделан
протоиереем В. Грифцовым в Жмеринке, где стояла чуть ли
не целая запасная бригада. Там был составлен кружок из
местных священников, учителей гимназий, судебных
деятелей и других интеллигентов, организовавший для
солдат лекции по разным отраслям знаний. Опыт очень
удался.
Совокупность всех этих условий побудила меня представить
в декабре 1916 года ген. Гурко докладную записку, в
которой я доказывал необходимость принятия экстренных
мер для духовного воспитания и укрепления армии, в
особенности запасных частей ее. При этом я рекомендовал:
во всех городах, где стоят запасные части, организовать
подобные Жмеринскому культурно-просветительные кружки и
обратить особенное внимание на сектантскую пропаганду в
войсках тыла. Ген. Гурко отнесся к моей записке с полным
сочувствием, но вместо того, чтобы сразу же перейти к
делу, к организации, он направил мою записку в Главный
Штаб. Результат моей докладной записки удивит читателя.
Попав в Главный Штаб, моя записка была передана, — как
мне потом рассказывали, — в Комиссию. Комиссия признала
полезными проектируемые мною культурно-просветительные
кружки, а для прекращения сектантской пропаганды сочла
необходимым воспретить нижним чинам посещение всяких
сектантских собраний, наблюдение же как за сектантскими
собраниями, так и за сектантскими проповедниками,
поручить жандармской полиции.
Не успели еще сделать какие-либо распоряжения для
приведения в исполнение решений комиссии, как вспыхнула
революция. Революционные «товарищи» бросились в
канцелярии и архивы отыскивать контрреволюционные
документы. И вот, в Главном Штабе наткнулись на мою
записку со всей разросшейся около нее перепиской. В
начале: «Докладная записка протопресвитера по поводу
пропаганды»; в конце — поручение пропагандистов
жандармскому надзору и попечению... Вчитываться
«товарищам» было некогда. Конечно, они нашли вопиющую
контрреволюцию, после чего последовал приказ арестовать
меня.
С 1 часа дня 9-го марта до 10 ч. вечера 10 марта 1917
года я просидел под арестом в Таврическом Дворце. Как бы
по злой иронии судьбы моими товарищами по несчастью, — а
их было до 3-х десятков, — были исключительно жандармы,
— правда, всё крупных рангов. Исключение составляли лишь
дворцовый комендант ген. Воейков и Петроградский
градоначальник ген. Балк, но и их должность была сродни
жандармской.
Должен, при этом, заметить, что «товарищи» при моем
аресте всё же оказали мне, хоть и своеобразную, честь,
выслав для моего ареста чуть ли не целый эскадрон
кавалерии и поручив арестовать меня небезызвестному Ник.
Вас. Чайковскому, социал-революционеру, или
народному-социалисту не помню точно, — с редкой
деликатностью исполнившему данное ему поручение.
На фронте, как я уже сказал, пропаганда была менее
чувствительной и заметной. Более всего страдал от нее
Рижский фронт. Немцы избрали г. Ригу базой для своих
шпионов и пропагандистов. Город кишел теми и другими.
Пропаганда велась осторожно, но ловко и действенно.
Высшему командованию приходилось то и дело перемещать с
этого фронта воинские части и заменять их новыми, не
тронутыми пропагандой, которых вскоре ожидала участь
первых. Между тем, близость этого фронта к Петрограду
делала его особенно ответственным.
В декабре 1916 года на Рижском фронте начались бои. В
начале их мы имели некоторый успех, а потом произошла
заминка. Начальник Штаба посоветовал мне проехать туда,
чтобы подбодрить нуждавшиеся в моральной поддержке
войска. 23-го декабря я выехал из Петрограда в Ригу,
прибыл туда 24-го после полудня. Рижский фронт тогда
занимала 12-ая армия, командующим которой был известный
болгарский герой ген. Радко-Дмитриев, а начальником
Штаба ген. Беляев, б. профессор Академии Генерального
Штаба.
Прежде всего я направился к ген. Радко-Дмитриеву.
Последний чрезвычайно обрадовался моему приезду,
ознакомил меня с положением занимаемого его армией
фронта и просил меня при посещении воинских частей
обратить особое внимание на 5-ую Сибирскую стрелковую
дивизию и главным образом на 17-й Сибирский стрелковый
полк, отказавшийся несколько дней тому назад идти в
наступление и теперь, как больной, изолированный от
других. Я попросил генерала известить кого надо, что
завтра, в день Рождества Христова, я совершу литургию в
церкви этого полка.
Рано утром 25 декабря в сопровождении штаб-офицера
Генерального Штаба я отправился в штаб Сибирского
корпуса, в состав которого входила 5 Сибирская
стрелковая дивизия, а оттуда с командиром корпуса ген.
Гандуриным выехал в расположение полка. Нас встретил
выстроенный около церкви шпалерами полк с командиром во
главе. Церковь помещалась в огромной землянке, которая
теперь внутри была очень красиво декорирована ельником и
искусственными цветами. Помещение было настолько
обширно, что весь полк мог поместиться в нем. Простой,
но изящный иконостас, самодельные из проволоки и
патронов люстры, уставленные множеством горящих свечей
подсвечники — свидетельствовали о заботливой руке,
устраивавшей эту церковь, а самой церкви придавали
особую задушевность и уютность. Вслед за мною вошли в
церковь встречавшие меня офицеры и солдаты. В настроении
всех чувствовалось и смущение, и тревога. На
прославившийся в Русско-японскую войну полк только что
легло пятно измены. Теперь один его батальон, как
заразный больной, был отделен, обезоружен и под караулом
помещался верстах в трех от полка. С остальными тремя
батальонами не сообщались другие полки дивизии. Тяжело
было смотреть на офицеров, особенно на старших, — многих
из них я знал по Русско-японской войне. Они были живыми
свидетелями прежней славы полка, участниками его
радостей и побед. Теперь лица их горели от стыда за
родной, опозорившийся полк. Мое прибытие и служение в их
церкви в другое время увеличило бы торжество праздника.
Теперь же для всех было ясно, что мое появление среди
них вызвано изменой полка своей воинской чести.
Печально-торжественно прошла великопраздничная служба.
На обоих клиросах стройно и мощно пел многолюдный
солдатский хор. Горячо молились присутствовавшие.
В конце литургии я обратился с поучением. Я говорил на
слова: «Слава в вышних Богу и на земле мир»... Говорил о
том, что в настоящее время во всем мире нет мира, но что
может быть мир в нашей душе, в нашей совести от сознания
каждым из нас честно исполненного долга через
христиански-терпеливое и мужественное перенесение для
блага Родины, для счастья наших близких, разных трудов,
лишений и страданий; что может быть мир в душе от чистой
совести перед Богом, перед Родиной, перед ближними
своими. Затем коснулся я прошлого полка, когда он
покрывал свои знамена славой, удивляя других мужеством и
доблестью. Наконец, заговорил о страшном несчастии,
постигшем и опозорившем полк, о последней измене полка
своему долгу. Я не могу воспроизвести слов, в которых я
изображал ужас измены, позор перед миром, преступление
перед Родиной. Помню, что во время моей речи послышались
всхлипывания, потом рыданья. Опустились на колени
сначала первые ряды, потом все. Все плакали, начиная со
старых полковников, кончая молодыми солдатами.
«Кайтесь!» — раздался чей-то голос. «Простите! Будем
верны! Исправимся!» — отовсюду отвечали голоса. Картина
была потрясающая. Мерцавшие свечи, кадильный дым, низкая
крыша храма, как крышка гроба, спускавшаяся над этой
массой склоненных, каявшихся голов, еще более усиливали
впечатление...
Кончилась служба. Молящиеся все до одного приложились ко
кресту. Из церкви я, в сопровождении командира корпуса,
командира полка, священников и нескольких офицеров,
отправился в изолированный батальон.
К нашему приезду солдаты без оружия, — как я уже
заметил, они были обезоружены, — стояли, выстроившись,
около небольшой походной церкви. Командир корпуса
предупредил меня, что настроение в батальоне дурное. Я
поздоровался с выстроенными и затем пригласил их войти в
церковь, где облачившись начал служение молебна о
ниспослании Божией помощи. В конце молебна, когда души
воинов умиротворились молитвою, я обратился к ним со
словом. Я начал осторожно с разъяснения высоты воинского
подвига, представил ряд примеров самоотверженного
исполнения воинского долга, потом коснулся славной
истории полка, принесшего в течение этой войны множество
жертв, обязывающих всякого, кто остался в живых,
продолжить подвиг павших, чтобы не обесценить пролитой
ими крови. Когда я заметил, что внимание моих слушателей
достаточно напряжено, а сознание виновности уже
возбуждено, — я взял тогда более решительный тон,
заговорив об измене, как величайшем преступлении. Я не
жалел красок, чтобы ярче представить тяжесть и гнусность
совершенного батальоном проступка.
— Вы послушались врагов Родины, немецких шпионов,
наполняющих Ригу, и разных предателей, которые хотят
погубить нашу державу. Вы, доверившись им, изменили
присяге; вы не поддержали в бою братьев своих, которые
за вашу измену заплатили лишними жертвами, лишней
кровью. Вы опозорили свой родной, славный полк. Чего
достигли вы? Враги наши скажут о вас: «какие-то
изменники, негодяи пробовали своей изменой помочь нам,
но другие, честные русские полки устояли и не позволяли
нам достичь успеха». Родина жестоко осудит вас. Ваши же
родители, с благословением отпускавшие вас для честной
службы, ваши близкие родные могут лишь проклятием
ответить вам на вашу измену. Ваши павшие доблестные
товарищи, когда вы там на небе встретитесь с ними, с
отвращением отвернутся от вас. Ужель с изменой на лицах,
с проклятием на головах ваших вы сможете спокойно жить
на земле? Ужель радости и счастье могут быть уделом
изменника, проклятого? Поймите, что сделали вы! Кайтесь
в своем тяжком грехе! Загладьте его! Сопровождавшие меня
офицеры потом говорили мне:
— Мы боялись за вас, как бы они за вашу слишком прямую и
резкую речь не набросились на вас.
Но мой расчет оказался верным. Речь моя задела моих
слушателей за живое. Слезы их были ответом на мои резкие
укоры и обвинения.
— Что же скажу я о вас Государю, когда вернусь и увижу
его? Могу ли я сказать, что вы сознали свой грех,
раскаиваетесь в нем и не повторите его? — обратился я к
ним.
— Скажите, скажите! — послышалось со всех сторон.
— Это не слова? Обещаете вы быть добрыми воинами?
— Обещаем, обещаем!
— А не изменниками, не трусами?..
— Нет, нет!
— Помните, что в храме перед крестом даете вы такое
обещание! Идите же и в знак обещания целуйте крест!..
Один за другим, тихо и молча, с серьезными лицами, иные
— с заплаканными глазами стали подходить воины ко
кресту. У меня самого сердце разрывалось на части от
такого покаянного зрелища. Вообще, бесконечно тяжела
обязанность пастыря звать других на подвиг смерти. В
данном же случае мне приходилось звать к усиленному
подвигу, которым провинившиеся должны были загладить
преступление.
Мне рассказывали, что через два дня этот батальон
доблестно участвовал в атаке, во время которой многие,
несомненно, смертью искупили свой грех.
Объявившаяся в славном 17-м Сибирском стрелковом полку
измена была своего рода mеmento mori (Помни о смерти.)
для последующего времени.
Но быстрота, с которою она была потушена, показывала,
что можно было тогда найти доступ к сердцу русского
солдата. Замечательный подвижник этот русский солдат!
Каждый поручик мог вернуться с войны генералом; никому
неизвестный до войны офицер мог сделаться знаменитым
полководцем. Для солдата же высшей наградой могло быть:
— остаться живым и здоровым вернуться к семье. И этой
возможностью, этой мечтой он должен был жертвовать в
каждую минуту своего пребывания на фронте. У офицера на
войне одним из стимулов могло служить и честолюбие; у
солдата — почти исключительным — совесть. Как же глубока
и прочна была солдатская совесть, когда наш
дореволюционный солдат бескорыстно, терпеливо и
самоотверженно переносил все ужасы войны, прощал
окупаемые солдатской кровью многие ошибки старших и
покорно умирал за других. Одним из первых дел революции
было то, что у солдата засорили его совесть, внушив ему,
что нет Судьи человеческой совести, т. е. Бога, что он
должен жить для себя, а не для других, помнить о земле и
забыть о небе.
Я часто вспоминаю 25 декабря 1916 года, свое посещение
17-го Сибирского стрелкового полка.
(В конце мая 1917 г., когда революционные «мудрецы» уже
успели развратить фронт, я посетил 63 Сибирский
стрелковый полк. Полк митинговал и отказывался идти в
окопы. Я попробовал заговорить тем языком, что в декабре
1916 г. говорил в 17 Сибирском стрелковом полку.
Результат получился совершенно обратный: разъяренная
толпа чуть не растерзала меня. Я спасся, только
благодаря старослужащим солдатам, которые задержали
напор озверевших и этим дали мне возможность сесть в
автомобиль. На следующий день подобный же сюрприз постиг
меня во 2-ой Гренадерской Кавказской дивизии, также не
желавшей идти в окопы. Начальник дивизии прямо
предупредил меня: «Будьте осторожны в каждом слове,
иначе я ни за что не ручаюсь!» Моя беседа сопровождалась
выкриками и издевательствами со стороны солдат.). В
следующие дни я объезжал другие полки Рижского фронта.
Между прочим я побывал в 3-ей Сибирской стрелковой
дивизии, которою тогда командовал доблестный ген.
Триковский, а начальником штаба дивизии был только что
произведенный в генералы профессор Военной Академии
Балтийский. Последний сопровождал меня в поездке по
полкам дивизии. На пути он показал мне взятую несколько
дней тому назад у немцев так называемую «пулеметную
горку», причем объяснил мне значение этой горки для
проведенной операции, систему ее укреплений и самый
процесс занятия ее нашими войсками после предварительной
подготовки артиллерией, произведшей поразившие меня и
размерами, и меткостью, и планомерностью стрельбы
разрушения.
Закончив посещение полков, мы зашли в устроенную за
пулеметной горкой землянку, к моему знакомому по
Русско-японской войне, ген. Ивашкевичу, теперь командиру
бригады 3 Сибирской дивизии. Мы просидели всего
несколько минут, как ген. Триковский потребовал по
телефону, чтобы Балтийский немедленно вернулся в штаб
дивизии. А в это время неприятель начал усиленный
обстрел. Снаряды, перелетая горку и нашу землянку,
падали по обеим сторонам дороги, по которой мы должны
были возвращаться.
— Поедем! — обратился ко мне Балтийский.
— Как же вы поедете, когда снаряды падают по вашей
дороге? — сказал ген. Ивашкевич.
— Что же такое, что падают? Надо еще, чтобы в нас
попали, а это совсем не так легко, — ответил, смеясь,
Балтийский.
— Поедем!
Мы сели в автомобиль и быстро покатили по обстреливаемой
дороге. Несколько снарядов упало вблизи нас, не причинив
нам вреда, и мы благополучно прибыли в штаб дивизии.
С Рижского фронта я возвращался в Петроград с довольно
отрадным чувством. Положение на этом фронте было
напряженным. Оно требовало большого внимания и усилий со
стороны командного и офицерского состава. Но чрезмерного
страха фронт не внушал: войска были еще достаточно
патриотичны и сильны духом, чтобы отражать происки
агитаторов и выдерживать натиск неприятеля: командный
состав, во главе с героем ген. Радко-Дмитриевым, бодро и
смело смотрел на дальнейшую борьбу.
Вернувшись в Петроград, я решил задержаться тут на
некоторое время, чтобы принять участие в нескольких
послепраздничных заседаниях Св. Синода.
9-го или 10-го января ко мне заехал духовник их
величеств прот. А. П. Васильев. После мая 1914 года о.
Васильев ни разу не был у меня. Средостение (Распутин.),
разделявшее нас, теперь уничтожено, — иначе я не умел
объяснить его визита. Конечно, в беседе мы не могли не
коснуться Распутина. — Пожалуй, лучше, что человек этот
навсегда отстранен от царской семьи, — признавался о.
Васильев. — Вы не представляете, до какой степени
доходило у нас преклонение перед ним, — продолжал он. —
5-го ноября 1916 года происходила закладка строящегося
А. А. Вырубовой церкви-приюта для инвалидов. Для
совершения чина закладки был приглашен викарий
Петроградской епархии, епископ Мелхиседек (Сын
священника Литовской епархии, служившего в 1916 г. в
одном из запасных батальонов в Финляндии и весьма плохо
заявившего себя.). Ему сослужили: я, настоятель
Федоровского Государева собора, протоиерей Афанасий
Беляев и два иеромонаха. Ждем, стоя в облачениях, в
приготовленном шатре Императрицу с детьми.
Но раньше приезжает Респутин и становится на назначенном
для царицы месте. В два часа дня прибыла царица с
четырьмя дочерьми и с Вырубовой. Подойдя к епископу, она
поцеловала поднесенный последним крест, а затем
обменялась с епископом принятым в таких случаях
приветствием, т. е. Императрица поцеловала руку
епископа, а епископ руку Императрицы. То же сделали и
все четыре великие княжны. От епископа Императрица
направилась к Распутину, который продолжал стоять, как
стоял, небрежно, отставив вперед одну ногу. Распутин
протянул царице руку, а та почтительно поцеловала ее и
отошла в сторону. (Епископы и митрополиты при
приветствиях обменивались с царем, царицей и прочими
высочайшими особами взаимным целованием рук, а Распутин
подставлял только свою руку. Несоблюдение каким-либо
митрополитом этой церемонии никогда не простилось бы, а
Распутину это сходило, как должное. Что же такое после
этого представлял Распутин в глазах царской семьи?).
Вслед за царицей к Распутину подошли ее дочери и также
приложились к его руке. И это произошло на глазах не
только духовенства, но и собравшегося народа: офицеров,
придворных, инженеров, солдат, рабочих и посторонней
публики! После закладки, — продолжал о. Васильев, — ко
мне подошел один офицер из присутствовавших тут.
«Батюшка! Что же это такое? — обратился он почти со
слезами ко мне. — У меня было две святыни: Бог и царь.
Последней теперь не стало... Пойду пьянствовать!»... —
Перед отъездом царицы, — рассказывал дальше о. Васильев,
— Вырубова обратилась к Распутину: «В 4 часа мы будем
ждать вас, непременно приходите!» — «Приду», — ответил
тот. Уехала царица с детьми и Вырубовой, а духовенство и
некоторые из гостей отправились на завтрак, устроенный
Ломаном в «Трапезе» возведенного им около собора
церковного дома. Явился, конечно, сюда и Распутин. Всего
было вдосталь. Столы ломились от яств и питий. «Старец»
усердно угощался. В 4 часа я говорю ему: «Пора тебе,
Григорий Ефимович, уходить, — ждут там». «Ничаво! Пущай
обождут!» — ответил он и продолжал бражничать. В
половине 5-го , ушел, наконец. Царица уже ждала его в
квартире Вырубовой. «Аннушка, вели вина подать!» —
крикнул Распутин Вырубовой, входя в ее комнату. «Лучше
бы чаю выпили!» — сказала последняя, видя, что «старец»
и без того уже «на взводе». «Говорю: вина! Так давай
вино!» — уже грозно обратился он к ней. Тотчас принесли
бутылку белого вина. Опустившись в кресло, он залпом —
стакан за стаканом осушил ее и опустошенную бутылку
бросил в противоположный угол. Императрица после этого
подошла к его креслу, стала на колени и свою голову
положила на его колени. «Слышь! Напиши папаше, что я
пьянствую и развратничаю; развратничаю и пьянствую», —
бормотал ей заплетающимся языком Распутин.
(Закладка происходила 5 ноября 1916 года. В этот день
царица писала Государю: «закладка церкви Ани прошла
хорошо, наш Друг был там и милый епископ Исидор, епископ
Мелхиседек и наш батюшка и т. д. были там... Только что
видела нашего Друга — скажи ему по хорошему привет. Он
был очень весел после обеда в Трапезе, — но не пьян».
(Письма. Т. II, стр. 229-230).).
Меня так поразила тогда нарисованная о. Васильевым
картина, что я забыл спросить, кто, именно, рассказывал
ему о происходившем в квартире Вырубовой. Но и виденного
самим о. Васильевым при закладке приюта было достаточно,
чтобы навести ужас на всякого, кто еще не потерял смысла
и разума. Самые заядлые злые враги царской власти не
смогли бы найти более верного средства, чтобы уронить
престиж, дискредитировать положение царской семьи, так
открыто, всенародно выраженное царицей и ее дочерьми в
столь неудачной, лучше сказать — в отвратительной и
опасной форме — преклонение перед презренным,
ненавистным для России «старцем». Что видели даже
слепые, то было скрыто от глаз царской семьи.
Quem vult perdere dementat (Кого Бог хочет погубить. Он
сперва лишает разума.).
В конце января вернулся из Севастополя в Ставку
оправившийся после тяжкой болезни ген. Алексеев. Генерал
Гурко уехал из Ставки.
Прошло больше месяца, как Ставка жила без Верховного. Из
Царского, из Петрограда прилетали всё новые,
неутешительные вести.
1-го января был выслан в свое имение Грушевку в
Херсонской губернии великий князь Николай Михайлович,
как беспокойный. Это было знаменательней, чем отставка
Кауфмана и высылка княгини Васильчиковой.
В связи с этим, в Ставке усиленно заговорили о
высказанном Императрицей решении взять управление
государством в свои руки, так как Государь «слабоволен и
легко поддается влияниям». Диктаторство царицы никому не
улыбалось. Потом пришла новая весть. Несговорчивый
председатель Совета Министров А. Ф. Трепов поставил
перед царем ребром вопрос: я или Протопопов. И был
уволен. Его место занял князь Н. Д. Голицын, человек
чрезвычайно мягкий и честный, но совершенно не
подготовленный к тому делу, которое ему вручалось:
добрый русский барин, но не государственного ума
человек. Кн. Н. Д. Голицын служил губернатором в
Архангельске, потом в Калуге и, наконец, в Твери, откуда
был назначен сенатором. Теперь он состоял председателем
Комитета Императрицы помощи раненым и увечным воинам и
был очень близок к ней. Протопопов подал мысль царице
назначить Голицына председателем Совета Министров,
рассчитывая воспользоваться его безволием и забрать
управление в свои руки.
Императрица, которая в данное время была увлечена
внушенной ей тем же Протопоповым мыслью — взять на себя
крест Екатерины Великой и искоренить крамолу, ухватилась
за предложение сделать председателем Совета Министров
кроткого, во всем ей покорного человека. И Голицын
получил назначение. Двоюродная сестра кн. Голицына,
очень дружная с ним Е. И. Мосолова рассказывала мне,
что, сознавая полную свою неподготовленность к работе в
таком масштабе, кн. Голицын упорно отказывался от
назначения. Императрица потребовала его согласия, и он,
не смогши устоять, согласился. Самые близкие его
родственники, весьма любившие его за многие чудные
качества его сердца, ужаснулись такому назначению и
открыто высказывались, что добра от этого не выйдет, так
как милый князь совершенно не годен для навязанного ему
поста.
Под влиянием всех переживаний атмосфера в Ставке всё
более сгущалась. В отношении Государя в Ставке всё
заметнее нарастало особое чувство — не то недовольства
им, не то обиды за него. Усилились критика его действий,
некоторое отчуждение от него. Кончался второй месяц, как
он уехал из Ставки. Ставка должна была бы соскучиться
без своего Верховного, а, между тем, создалось такое
настроение, точно чины Ставки отдыхают от переживаний,
которые будились пребыванием среди них Государя и его
действиями. И когда в половине февраля стало известно,
что 23 февраля Государь возвращается в Ставку, чины
Ставки, особенно старшие совсем не обрадовались, —
приходилось слышать: — Чего едет? Сидел бы лучше там!
Так спокойно было, когда его тут не было.
Узнав, что Государь 23 февраля прибывает в Ставку, я
решил через день после его приезда уехать на фронт и там
задержаться насколько возможно дольше. Моя поездка к
тому же вызывалась необходимостью. Уже в это время шли
усиленные приготовления армии к наступлению, которое
должно было начаться ранним летом и быть решающим.
Предупрежденный об этом, я должен был оживить и усилить
работу духовенства на фронте. Не имея возможности
объехать все части и переговорить с каждым священником,
я решил на каждом фронте созвать съезд духовенства с
непременным участием в нем всех дивизионных благочинных
и представителей от духовенства госпиталей, санитарных
поездов, запасных батальонов и пр.
Съезды должны были собраться: 1) на Северном фронте 26
февраля в г. Пскове; 2) на Западном — 8 марта в г.
Минске; 3) на Юго-западном — 17 марта в г. Бердичеве и
4) на Румынском — 26 марта в г. Кишиневе. Тут, сообща с
духовенством, я должен был пересмотреть нашу прошлую
работу, выяснить настроение войск, их духовные нужды и
запросы и, соответственно этому, определить задачи и
план нашей работы в ближайшее время. Участники съездов
должны были затем ознакомить с принятыми решениями и
указаниями прочих, не участвовавших на съездах,
священников. Ген. Алексеев, которому я доложил о своих
намерениях, одобрил мой план и, с своей стороны, сделал
некоторые распоряжения для беспрепятственного
осуществления его.
23-го февраля, в четверг, в 3 часа дня Государь прибыл в
Ставку. На вокзале обычная встреча. Как и прежде,
Государь ласков и приветлив. Но в наружном его виде
произошла значительная перемена. Он постарел, осунулся.
Стало больше седых волос, больше морщин, — лицо как-то
сморщилось, точно подсохло. С ним приехали министр двора
и прежние лица Свиты.
Вечером, как и прежде, я был приглашен к высочайшему
обеду. По одну сторону меня сидел адм. Нилов, по другую
— проф. Федоров. Старик Фредерикс занимал свое обычное
место, против Государя, и запивал обед вином. Дома жена
и дочь, опасаясь за его здоровье, лишали его этого
удовольствия. В Ставке никто не стеснял его. В конце
обеда он приказал лакею подать ему фрукты. Лакей поднес
на тарелке грушу.
— Это яблоко или груша? — спросил гр. Фредерикс, глядя в
упор на лакея.
— Слышите! — обратился ко мне адм. Нилов. — Дожить до
такого состояния, что не уметь отличить яблоко от
груши... И это министр двора, первый советник
Государя!.. Хорош советник?..
Когда пили кофе, я обратился к проф. Федорову:
— Я хочу задать вам, Сергей Петрович, один щекотливый
вопрос. Если найдете почему-либо неудобным ответить на
него, скажите прямо.
— Пожалуйста! — сказал Федоров.
— Вы, Сергей Петрович, знаете, что в вашей придворной
семье я являюсь почти случайным гостем. То вы уезжаете в
Царское Село, а я остаюсь здесь, то я уезжаю либо на
фронт, либо в Петроград, когда вы находитесь в Ставке. Я
чаще вдали от вас, чем с вами. И, однако, я начинаю
задыхаться в вашей атмосфере — фальши с одной стороны,
безумия — с другой. Мне страшно становится, когда я
вижу, как люди с закрытыми глазами несутся к пропасти,
оставаясь наружно спокойными и жизнерадостными. Но вы
всегда в этой среде. Вот я и не могу понять: как это вы
— человек широко образованный с прогрессивными
взглядами, умный и чуткий, можете мириться со всем
происходящим, как вы уживаетесь с этой средой? Еще раз
повторяю: если почему-либо неудобно вам ответить на мой
вопрос, — пожалуйста, не отвечайте.
— Почему же не ответить? — спокойно сказал Федоров, — Не
вы первый задаете мне такой вопрос. В Москве мои
знакомые часто задавали его. Я коротко отвечу вам. Я —
врач: лечу Алексея Николаевича, прекрасно знаю его
организм, он привык ко мне, — я не имею права его
оставить. Вы, может быть, думаете, что мне выгодно
оставаться тут. Совсем нет! В Петрограде я зарабатывал
40 тысяч рублей в год; тут я получаю крохи. По долгу
врача, а не из-за выгоды я живу здесь. Относительно же
всего происходящего... Оно меня не касается... Помочь
делу я бессилен...
После обеда я доложил Государю о своем намерении созвать
съезды духовенства в Пскове, Минске, Бердичеве и
Кишиневе и о цели этих съездов. Государь отнесся с
большим сочувствием к моему желанию расшевелить
духовенство для усиленной работы и разрешил мне выехать
из Ставки в Псков в субботу 25 февраля.
25 февраля за завтраком я в последний раз видел своего
Государя.
После приезда Государя в Ставке начали усиленно говорить
о готовящихся каких-то серьезных мерах, в связи с
работой Думы. Поговаривали о роспуске Думы, об усилении
административных строгостей и пр. Предполагая, что
подобные разговоры идут и на фронте, и что в Пскове меня
начнут осаждать разными вопросами и расспросами,
насколько можно придавать значение таким разговорам, я
перед своим отъездом старался узнать у ген. Войекова,
проф. Федорова и других лиц Свиты: не готовится ли в
государственном управлении что-либо серьезное и
неожиданное. Они уверяли меня, что все разговоры не
имеют решительно никакого основания. И я, успокоенный
ими, вечером 25-го февраля выехал из Ставки в Псков
через ст. Дно. Поезд прибыл в Псков с огромным
опозданием, около 9 час. веч. 26 февраля. С вокзала я
проехал прямо на собрание военного духовенства и тотчас
открыл заседание. На собрании присутствовало до 60
военных священников, — большинство из них военные
благочинные, — и несколько ктиторов военных церквей.
Прежде всего, я поставил вопрос о настроении фронта.
Ответ получился совершенно успокоительный: настроение
твердое; дух войск хороший; утомления не заметно;
пропаганда не достигает своей цели. Одно лишь беспокоит
фронт, — это слухи о роспуске Думы. Не дай Бог, — Думу
распустят, тогда нельзя поручиться, что не произойдет
волнений. Когда я категорически заявил, что слухи о
предстоящем роспуске Думы ни на чем не основаны,
некоторые священники перекрестились, облегченно
вздохнув: «Слава Богу!»
До половины 2-го ночи мы успели разрешить главные
вопросы предстоявшей нам на фронте работы, и я с
собрания прямо проехал на вокзал к отходившему в
Петроград в 2 часа ночи поезду.
Во время нашего собрания Главнокомандующий генерал
Рузский через начальника Штаба ген. Ю. Н. Данилова
передал мне приглашение на другой день завтракать у
него, но я отказался, так как спешил в Петроград, чтобы
в понедельник, 27 февраля, принять участие в заседании
Св. Синода.
В Петроград я прибыл 27 февраля в 10-м часу утра. К
моему крайнему удивлению, на вокзале не оказалось ни
одного извозчика, и я, оставив вещи в вагоне, с
маленьким саквояжем в руках отправился с вокзала пешком.
Встретившийся около Троицкого собора извозчик, к
которому я обратился с просьбой довезти меня до угла
Воскресенского проспекта и Фурштадтской, точно не
заметив меня, молча проехал дальше. Я шел по совершенно
безлюдным улицам. Стены домов и заборов пестрели
воззваниями командующего войсками Петроградского округа,
ген. Хабалова, с призывом граждан к порядку и с угрозами
забастовщикам и бунтовщикам. Тут только я понял, откуда
выросли распространившиеся и в Ставке и по фронту
тревожные слухи. И еще раз я подивился поразительному
спокойствию и Государя, и его Свиты, не нарушенному даже
начавшейся бурей.
Когда я с Бассейной ул. повернул на Знаменскую,
послышались звуки Марсельезы, крики «ура», раздались
ружейные выстрелы. Это с Кирочной на Знаменскую ул.
выступал лейб-гвардии Волынский полк с флагами, в боевом
порядке, сопровождаемый множеством народа. Одни неистово
кричали, беснуясь от радости; другие плакали. Один
молодой человек со слезами на глазах подбежал ко мне:
«Батюшка, что же это такое?» — крикнул он. — «Доигрались
до бунта!» — с горечью ответил я. Полк скоро по одному
из переулков повернул на Литейный проспект. Кирочная
улица около церкви Св. Косьмы и Демьяна была запружена
солдатами. Посреди улицы были расставлены ружья в козлы.
Подошедши, я спросил унтера: можно ли мне перейти через
улицу, чтобы попасть в свой дом, находившийся рядом с
церковью? Унтер очень вежливо разрешил мне, и я
протискался сквозь толпу. Через минуту я был в своей
квартире.
На следующий день я хотел выехать в Ставку, но из
Государственной Думы мне было объявлено, что до особого
распоряжения я должен оставаться в Петрограде. Что
произошло в это время в Ставке, а потом во Пскове вокруг
Государя, об этом много писали.
Я закончу свое повествование слышанным мною от проф.
Федорова рассказом о дне отречения Государя от престола.
Роковой день 2-го марта был проведен Государем так же,
как и прочие. «И бысть вечер, и бысть утро, — еще один
день», — можно сказать об этом дне. Вопрос об отречении
Государя к этому дню уже был решен. Тем не менее, не
только порядок дня, но и настроение Государя, в
сравнении с обычным, как будто ни на йоту не изменилось.
2-го марта Государь встал в обычное время; потом
занимался утренним туалетом, молился Богу; со свитой пил
кофе, причем говорили обо всем, кроме дел
государственных и переживаемых событий. Потом занятия в
кабинете, прогулка, затем завтрак, — Государь спокоен,
разговорчив, точно ничего не происходит. Потом опять
прогулка с приближенными и после нее чай.
Около 6 час. вечера Государь приглашает к себе в вагон
проф. Федорова и просит присесть. Затем между ними
происходит следующий разговор:
— Скажите мне, Сергей Петрович, откровенно: может ли
совсем выздороветь Алексей Николаевич? — обращается
Государь к проф. Федорову.
— Если ваше величество верите в чудо, то для чуда нет
границ. Если же хотите знать слово науки, то я должен
сказать, что наука пока не знает случаев полного
исцеления от этой болезни. Может быть, лишь вопрос о
продолжительности болезни. Одни из таких больных умирали
в детском возрасте, другие семи лет, иные двадцати, а
герцог Абруцкий дожил до 42 лет. Дальше никто не жил, —
ответил проф. Федоров.
— Значит, вы считаете болезнь неизлечимой?
— Да, ваше величество!
— Ну что ж! Мы с Алексеем Николаевичем поселимся в
Ливадии. Крымский климат очень благотворно действует на
него, и он там, Бог даст, окрепнет.
— Выше величество ошибаетесь, если думаете, что после
вашего отречения вам позволят жить с Алексеем
Николаевичем, когда он станет Государем.
— Как не позволят! Этого не может быть!
— Да, не позволят, ваше величество. — Я без него жить не
могу. Тогда я и за него отрекусь. Надо выяснить вопрос!
После этого были приглашены гр. Фредерикс, начальник
походной канцелярии полк. Нарышкин и еще, кажется,
Воейков, которые сообща разрешили вопрос в том же
смысле, как говорил проф. Федоров.
Государь решил отречься и за Наследника.
В 7 ч. 30 м. вечера обед, а за обедом — обычные,
совершенно спокойные разговоры, точно ничего не
случилось, ничего не происходит.
В 10 час. вечера приехали Гучков и Шульгин. Государь вел
с ними беседу, закончившуюся подписанием им акта
отречения в пользу великого князя Михаила
Александровича. В 12-м часу ночи Государь, отпустивши их
обоих, вошел в столовую, где свита сидела за чаепитием.
— Как долго они (Т. е. Гучков и Шульгин.) меня
задержали! — сказал Государь, обратившись к свите, и
затем началась беседа о разных разностях, как вчера и
третьего дня. Государь был совершенно спокоен...
Итак, политическая слепота и непреклонная
самоуверенность Императрицы Александры Федоровны,
безволие, фаталистическая покорность судьбе и почти
рабское подчинение Императора Николая Александровича
своей жене были одною из не последних причин, приведших
великое Российское государство к неслыханной катастрофе.
Но их духовные образы оказались бы незаконченными, если
их рассматривать только на фоне и в пору их царственного
величия и не вспомнить, какими они оказались в пору
унижения и страданий, когда Российский Самодержец и его
Царственная Супруга обратились в узников.
В моем собственном сознании образ Императрицы Александры
Федоровны двоится, представляясь в двух совершенно
различных очертаниях. Царица Александра Федоровна на
троне и она же в заточении, в изгнании — это как бы две
разные фигуры, во многих отношениях не похожие друг на
друга.
Царица на троне — властная, настойчивая и непреклонная,
царица в изгнании — смиренная и кроткая, незлобивая и
покорная. Даже вера в Бога и Его святой Промысел у
заточенной царицы становится иною — более спокойной,
проникновенной и глубокой, нежной и чистой.
Императрица на троне
Высокая и стройная, всегда серьезная, с постоянным
оттенком глубокой грусти, с выступающими на лице
красноватыми пятнами, свидетельствовавшими о ее
нервно-повышенном состоянии, с ее красивыми и строгими
чертами лица. Впервые видевшие ее восторгались ее
величием; ежедневно наблюдавшие ее не могли отказать ей
в редкой царственной красоте.
Вера ее всем известна. Она горячо верила в Бога, любила
Православную Церковь, тянулась к благочестию и
непременно к древнему, уставному; в жизни была скромна и
целомудренна.
В отношении политики она была истой монархисткой,
видевшей в лице своего мужа священного Помазанника
Божия. Став русской царицей, она сумела возлюбить Россию
выше своей первой родины.
Она была чутка, отзывчива на людское горе и сердобольна,
в устроении разных благотворительных учреждений
изобретательна и настойчива. Множество новых, весьма
крупных благотворительных учреждений возникли по ее
инициативе, благодаря ее заботам и поддержке.
И однако, несмотря на все ее добродетели, она не
снискала в России должной любви к себе.
Правда, любовь и ненависть иногда бывают слепы и
пристрастны: нередки случаи, когда сверх заслуг или
совсем без заслуг любят и превозносят, сверх вины и даже
совсем без вины ненавидят и поносят. Но тут бросается в
глаза почти всеобщее нерасположение к Императрице.
Российские ее родственники, лица Российского
царствовавшего дома, почти все ее не любили. В последнее
время в стороне от нее держалась даже родная ее сестра,
благороднейшая и святая великая княгиня Елисавета
Федоровна. С царицей-матерью у нее не было ладу.
Высшее общество, за незначительными исключениями, было
ей враждебно. Даже среди лиц свиты она почти не имела
сторонников. И это тем более обращало на себя внимание,
что все лица свиты обожали Государя.
Толпа судила о ней по разным слухам и сплетням, с каждым
днем разраставшимся, и в общем не питала любви к ней.
У ней было много противников и мало друзей. Нельзя
скрыть того факта, что огромное большинство лучших
государственных людей предреволюционного времени не было
с нею. Ее окружали, вернее — около нее пресмыкались
способные ползать, а не летать: лагерь ее сторонников
составляли или наивные, или корыстные, лицемерные,
продажные. Исключений было не так много.
Похвалы по ее адресу раздавались редко, а обвиняли ее во
всем, причем нередко перетолковывались и извращались ее,
действительно, чистые намерения и несомненно добрые
дела. Ее восторженную веру, например, называли
ханжеством, кликушеством. Когда она, заботясь о жертвах
войны, следуя влечению своего христианского сердца,
перенесла свои материнские заботы и на пленных германцев
и австрийцев, — тотчас поползли слухи об ее тяготении к
немцам, а затем и об ее измене. Ее отношение к
Распутину, в чудодейственную силу и святость которого
она слепо верила, вызвало нелепые, широко потом
распространившиеся толки об ее нечистой связи с
«старцем», в чём она совершенно не была повинна. Ее
обвиняли во вредном влиянии на царя, ее считали тормозом
для российского прогресса и пр., и пр.
Во всех этих и многих других обвинениях было много
пристрастного, одностороннего, неверного и даже
нелепого. Но всё же такая, можно сказать, всеобщая
неприязнь не могла быть случайной, беспричинной. Такая
неприязнь без участия самой Императрицы не могла
развиться.
Действительно, в настроении нашей Императрицы, в ее
взглядах, в целом ее миросозерцании было много такого
что отдаляло ее и от близких, и от общества, и, в
известном отношении, от всего народа. Начнем с ее
религиозной веры.
Императрица была очень религиозна, крепко любила
Православную Церковь, старалась быть настоящей
православной. Но увлекалась она той, развившейся у нас в
предреволюционное время, крайней и даже болезненной
формой православия, типичными особенностями которой
были: ненасытная жажда знамений, пророчеств, чудес,
отыскивание юродивых, чудотворцев, Святых, как носителей
сверхъестественной силы.
От такой религиозности предостерегал Своих
последователей Иисус Христос, когда дьявольское
искушение совершить чудо отразил словами Св. Писания:
«Не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4, 7). Опасность
подобной веры воочию доказал пример Императрицы, когда,
вследствие такой именно веры, выросла и внедрилась в
царскую семью страшная фигура деревенского колдуна,
проходимца, патологического типа — Григория Распутина,
завладевшего умом и волей царицы и сыгравшего роковую
роль в истории последнего царствования. Увлечение царицы
Распутиным было совершенно благонамеренным, но
последствия его были ужасны. Зловещая фигура Распутина
высокой стеной отделила царицу от общества и расшатала
ее престиж в народе, к которому, вследствие болезненного
состояния, она не смогла близко подойти и которого она
не сумела как следует узнать. С течением времени, в
особенности в последние предреволюционные годы в
характере Императрицы стали всё ярче выявляться
некоторые тяжелые черты.
При всё возраставшей экзальтированной набожности, у ней,
под влиянием особых политических обстоятельств и
семейной обстановки, как будто всё уменьшалось смирение.
Раньше Распутин, между прочим, пленил ее независимостью
и смелостью своих суждений. Еще перед войной царица
говорила своему духовнику: «Он (Распутин) совсем не то,
что наши митрополиты и епископы. Спросишь их совета, а
они в ответ: «Как угодно будет вашему величеству!» Ужель
я их спрашиваю затем, чтобы узнать, что мне угодно? А
Григорий Ефимович всегда свое скажет настойчиво,
повелительно».
Но в последние годы самостоятельные мнения,
высказывавшиеся ей открыто, вызывали ее гнев и
раздражение, в особенности, если они касались заветных,
уже ею решенных, вопросов. Это имело пагубные
последствия: независимые в суждениях, честные и прямые
люди стали сторониться от нее; льстецы и честолюбцы,
люди с сожженной совестью — находить к ней доступ.
Незадолго до революции у царицы создалось особое
настроение. Инстинктивно чувствуя надвигающуюся грозу,
она дрожит за Россию. Ее особенно пугает мысль, что злые
люди хотят ограничить власть монарха. Она всё более
страшится, что не сможет передать своему сыну всю
царскую власть над великим и могущественным царством.
Чтобы предупредить опасность, она собирается править
жезлом железным, причем жезл ее обрушится на всех не
согласных с нею, которых она считает крамольниками и
бунтовщиками. Она уже верит только своему окружению,
возглавляемому Распутиным, а других относит к своим
врагам, не отличая таким образом действительных
крамольников от мнимых и причисляя к первым иногда самых
верных и преданных слуг царя и Родины. Царица постепенно
всё дальше отходит от высшего общества, которое она
считает маловерным, осуетившимся, пустым и прогнившим,
от своей родни — лиц царской фамилии — и почти порывает
общение с родною сестрой. Неприязнь всё усиливается.
Растет обоюдная вражда. А в это самое время влияние
царицы на Государя становится всё более сильным,
решительным, деспотичным. Дело доходит до того, что
царица собирается взять в свои руки управление Империей.
В таком положении застает нас революция.
Царица-узница
Революция всё перевернула вверх дном. Российский
Самодержец и его семья стали узниками, подверженными
всем ужасающим случайностям своего нового положения.
Прежнее всеобщее преклонение теперь сменилось
пренебрежением, прежняя лесть и низкопоклонство —
грубостью, насмешками и издевательствами приставленных к
ним. Скоро им стали известны недоедание, голод и нищета.
Возможность дикой расправы всё время висела над ними.
В этой новой удручающей обстановке быстро зреет царица и
вырисовывается совсем новый ее образ. Этот новый образ
ярко выступает в письмах Императрицы, написанных из
заточения, а также в переписанных ее рукою выдержках из
святоотеческих писаний и разных стихотворений (Изданы в
Нью-Йорке в 1928 г. под названием «Скорбная памятка».).
Если в письмах вылились переживания, чувства и думы
царицы, то и в выдержках отразилась ее душа,
соответственно настроению и стремлениям которой царица
извлекала из богатейшей сокровищницы святоотеческих
писаний и русской поэзии отдельные мысли и выражения.
Выдержки дают характеристику религиозных идеалов царицы,
касаясь преимущественно одного вопроса: о причине,
смысле и цели человеческих страданий и должном отношении
к ним христианина; письма же рисуют фактическое
отношение несчастной царицы к своим оскорбителям,
обидчикам, угнетателям, показывая, какие чувства
волновали ее тогда, к чему стремилась тогда ее скорбная
душа.
Каково же было тогда настроение царицы? Начну с
выписанных ею слов Св. Григория Богослова: «Религия в
душе человека не есть философская теория, успокаивающая
ум, она для человека есть вопрос жизни и смерти, и при
том вечных». Это означает, что религия должна
захватывать всё существо человека: и настоящее, и
будущее, и жизнь и смерть, — всё должно расцениваться
человеком с религиозной точки зрения. Религия должна
быть для человека не идеей, а реальностью, не
отвлеченной теорией, а действительной жизнью. Дальше
царица выписывает слова Кассиана Римлянина: «хорошо
изучить истины небесного учения, углубить их в свое
сознание, утвердиться в них духом».
Первая среди истин — бытие Бога. Главная основа
религиозной жизни — живая вера в Бога. «Живая вера —
крепкий столп. Христос для верующего в Него такою верою
— всё», — выписывает царица слова Марка Подвижника.
«Душа, которая любит Бога, в Боге и в Нем едином
приобретает себе успокоение», — наставляет Св. Исаак
Сирианин.
Христианин верует в Бога живого, бодрствующего над
миром. «Веруй, — приводит царица слова Аввы Дорофея, —
что всё, случающееся с нами, до самого малейшего, бывает
по Промыслу Божию, и тогда ты без смущения будешь
переносить всё, находящее на тебя». «Без Бога ничего не
бывает, — подтверждает Св. Тихон Задонский, — поэтому и
язык злоречивый нападает на нас по попущению Божию.
Терпи, убо, что Бог посылает. Клевету слышит Бог и
совесть твою знает».
В страданиях есть высший смысл. «В невольных страданиях
скрыта, — говорит Марк Подвижник, — милость Божия,
привлекающая терпящего к покаянию и избавляющая его от
муки вечной». «Всё, — по слову преп. Серафима, —
происходящее от Бога, мирно и полезно приводит человека
к самоосуждению и смирению». Поэтому, христианин всё
случающееся с ним должен принимать молчаливо, со
смирением и благодарностью. «Когда придет напасть, —
говорит Марк Подвижник, — не изыскивай, для чего и от
чего она пришла, а ищи того, чтобы перенести ее с
благодарностью Богу, без печали и без памятозлобия». «В
молчании переноси, когда оскорбляет тебя враг и единому
Богу открывай свое сердце... Надобно всегда терпеть и
всё, что бы ни случилось, Бога ради, с благодатию»
(Серафим Саровский).
Смирение и терпение — это путь христианина. «Путь Божий
есть ежедневный крест» (Исаак Сир.). «Христиане должны
переносить скорби и внешние, и внутренние брани, чтобы,
принимая удары на себя, побеждать терпением. Таков путь
христианства» (Св. Марк Вел.). «Без смирения никто не
внидет в небесный чертог... Где нет смирения, там все
дела наши суетны» (преп. Серафим Сар.). «Ибо великие
награды и воздаяния получаются не только за то, что
делаешь добро, но и за то, что терпишь зло» (Св. Иоанн
Зл.). «Сеявшие со слезами будут пожинать с радостию», —
учит Псалмопевец (Пс.125).
Христианин должен почерпать силу и мудрость в молитве.
«Научить людей истинно молиться — значит научить их по
христиански жить». «Когда молимся и Бог медлит услышать
нас, то делает это к пользе нашей, дабы научить нас
долготерпению, а посему, и не надобно унывать, говоря:
«мы молимся и не были услышаны». «Бог знает, что
человеку полезно» «Буде же Господу Богу угодно будет,
чтобы человек испытал на себе болезни, то он подает ему
и силу терпения» (Серафим Сар.).
Выписки из стихотворений дополняют святоотеческие мысли.
Страдалица ищет ответа на вопрос: зачем страдания? И
находит его у поэта:
Зачем живем, зачем страдаем,
В чем смысл и тайна бытия,
Мы, ослепленные, не знаем,
От нас сокрыта цель Твоя.
Но чтоб металл возник лучистый,
Палить в огне его должно;
Но чтобы хлеб испечь душистый,
Должно быть смолото зерно.
Но в целом — горе то ж горнило...
Светлеет дух, как злато в нем,
В нем есть чудесная та сила,
Что искупленьем мы зовем...
Тайна страданий — это тайна премудрости Божией, и
страдальцу остается покорно клониться перед нею.
И дум исполненный высоких и чудесных
Я горячей молюсь и слезы лью,
И мудрости земной пред мудростью небесной
Печальную ничтожность познаю.
Смерти нет — и всё живущее
Вечной жизнию живет.
Мгла исчезла, нас гнетущая,
Свет немеркнущий взойдет...
Всё друг с другом тесно связано,
Смерть рождает жизнь собой.
Всё, что здесь нам недосказано,
Мы постигнем в жизни той.
Пока же тайна не открылась, долг христианина смиряться и
молчать.
Кому с небес удел суровый
Ниспослан, — перед ним смирись,
Кому назначен крест тяжелый, —
Неси, надейся и молись...
Склонись пред Всемогущей Волей,
Себя сомненьем не губи
И, примирясь с тяжелой долей,
Надейся, веруй и люби.
Когда позор, проклятья
На голову спадут,
Молись ты у Распятья, —
Замолкнут, побегут...
Пусть мир в ожесточеньи
Отнимет всё, — отдай
И что сказал в лишеньи
Муж Иов, — вспоминай.
У страждущего христианина есть надежда на иной мир.
Есть мир иной — мир упований,
Где успокоится наш дух.
Когда же, скорбей и мук пройдя через горнило,
Свой путь она (
душа)
свершит, нетронута, чиста
Она вернется в край, где блещут лишь светила,
Живут лишь истина, добро и красота.
Все, кто в жизни жестоко страдали,
Там найдут безмятежный приют,
Позабудут земные печали,
От ударов судьбы отдохнут.
Пока же страдалица находит радость и в страданиях.
Я радуюсь тому, что все страданья жизни,
Вся боль душевных мук и тяжкого креста,
Достойным сделают меня иной отчизны
И сопричастником Христа.
Страдания всё же переполняют душу царицы. Ее мысли то
устремлялись к страдающей России, то останавливались на
собственной семье. Неизвестность будущего мучила ее. И
царица 12 января 1918 года взывает к Божией Матери:
Царица неба и земли,
Скорбящих утешенье!
Молитвам грешников внемли,
В Тебе надежда и спасенье
Святая Русь! Твой светлый дом
Почти что погибает!
К Тебе, Заступница, зовем,
Иной никто из нас не знает!
О, не оставь Твоих детей,
Скорбящих упованье!..
Не отврати Твоих очей
От нашей скорби и страданий!..
А за себя и свою семью царица 11 января 1918 года
молится:
Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных, мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.
Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.
И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и оскорбленья,
Христос Спаситель, помоги!
Владыка мира, Бог вселенной,
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый смертный час!
И у преддверия могилы
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молиться кротко за врагов.
И среди всех ужасов, унижений и страданий продолжает
верить царица вместе с поэтом, что
Еще настанет день...
Вдохнет и жизнь, и силу
В наш обветшалый мир учение Христа....
Теперь обратимся к письмам Императрицы, писанным ею в
заточении, выражающим ее собственные тогдашние
переживания, мысли и чувства.
Была всесильной царицей, стала беспомощной и беззащитной
узницей.
Правда, она и раньше знала, что у нее есть
недоброжелатели, которые ненавидят, поносят ее, клевещут
на нее, но тогда она утешала себя, что они только среди
аристократии, в простой же народ она верила без
колебаний. Совсем недавно, осенью 1916 г., по совету
ген. Иванова, она предприняла путешествие по
Новгородской губернии и вернулась оттуда восхищенной: ее
встречали толпы народа, ее забрасывали цветами,
встречали и провожали восторженными кликами. Это
окончательно укрепило ее в мысли, что народ с нею, что
он ее любит и чтит.
Еще больше она верила в армию, откуда, как уверяла А. А.
Вырубова, и офицеры, и солдаты слали ей бесчисленные
верноподданнические письма. А теперь такая перемена:
одни из близких изменили, другие трусливо спрятались за
революционные спины, армия стала революционной; народ
обезумел. Друзья, молчат, враги издеваются... Издеваются
не только над нею, которая старалась быть матерью своего
народа, но и над Помазанником Божиим, и над ни в чём не
повинными их детьми. Им отказывают в самом необходимом.
Ежедневно грубо и дерзко оскорбляют их. Только что
конвойные солдаты разорили снежную горку, которую для
катанья заботливо устроили сами дети. Все они теперь
лишены права свободно посещать церковь и там молиться за
Россию. А оттуда, из России, вместо прежнего «Осанна!»
то и дело несется: «Распни, распни их!» Каждый день
может быть последним. Страшный призрак мученической
смерти всё время витает около них.
При таких условиях как легко человеку озлобиться,
ожесточиться! И надо стоять на необыкновенной высоте,
надо иметь несокрушимую веру и благороднейшее сердце,
чтобы в таком положении сохранить равновесие духа,
незлобие и нежность сердца.
А Императрица 10 декабря 1917 года пишет из своей
темницы: «Больно, досадно, обидно, стыдно, страдаешь,
всё болит, исколото, но тишина на душе, спокойная вера и
любовь к Богу, Который своих не оставит и молитвы
усердных услышит и помилует и спасет».
Царицу поддерживает укрепляет и вдохновляет
несокрушимая, как скала, вера в Промысел Божий,
властвующий над миром. Она твердо верит, что в мире и в
жизни человеческой нет случайного, что всё там
совершается по высшему плану, не без воли Божией, что
всё, не исключая и переживаемых человечеством ужасов,
может содействовать человеческому благу, и только
современники происходящего не в силах бывают постичь в
нем мудрость Божию, которая становится ясной только уже
потомкам.
«Всё, — пишет она 28 мая 1917 года, — можно перенести,
если Его близость чувствуешь и во всем Ему крепко
веришь. Полезны тяжкие испытания, они готовят нас для
другой жизни, в далекий путь» «Иногда Господь Бог по
иным путям народ спасает». «Те, кто в Бога веруют, тем
это годится для (вот, слова не могу найти) опыта
совершенствования души, другим для опыта... Господь
наградит их». «Поэтому — советует она в письме от 17-го
мая 1918 года, — всё, и везде, и во всем борьба, но
внутри должна быть тишина и мир, тогда всё переносить
можно и почувствуешь Его близость. Не надо вспоминать
огорчения — их столько! — а принять их, как полезное
испытание для души. Зло великое в нашем мире царствует
теперь, но Господь выше этого». В эти тяжелые минуты у
царицы Спаситель пред глазами. Она с Ним несет крест. А
укрепляет ее молитва. «Вашу молитву часто читаю... В
молитве утешение: жалею я тех, которые находят немодным,
ненужным молиться. Не понимаю даже, чем они живут», —
пишет она 28 ноября 1917 года.
Спокойствием и тишиной веет от всех писем страдалицы.
Нет в них ни одного слова возмущения, ни одного слова
ропота. Напротив. «Надо Бога вечно благодарить за всё,
что дал, — советует она, — а если и отнял, то, может
быть, если без ропота переносить, будет еще светлее».
Лишившись всего в этом мире, она устремляет свой взор в
иной мир. «Если награда не здесь, — пишет она, — то там,
в другом мире, и для этого мы и живем. Здесь всё
проходит, там — светлая вечность»
Особенность настроения праведника в том, между прочим,
выражается, что он острее переживает чужие страдания,
чем свои собственные. И это мы видим у Императрицы.
Для себя и своей семьи она считает великою Божией
милостью и то, что они в саду бывают, на свободе. «А
вспомните, — пишет она, — тех других (заключенных в
тюрьмах), о, Боже, как за них страдаем, что они
переживают невинные... Венец им будет от Господа. Перед
ними хочется на коленях стоять, что за нас страдают».
Но в особенности ее угнетают несправедливости в
отношении Помазанника Божия. «Когда про меня гадости
пишут — пускай, это давно начали травить, мне всё равно
теперь, а что Его оклеветали, грязь бросают на
Помазанника Божия, это чересчур тяжело. Многострадальный
Иов».
Самое же трогательное в письмах Императрицы — это ее
глубокая, возвышенная, ничем не удерживаемая любовь к
России, ее отвергшей, отдавшей ее и ее семью на
поругание. «Не для себя живем, а для других, для Родины,
— пишет она. — Слишком сильно я свою Родину люблю...
Милосердный Господь, сжалься над несчастной Родиной, не
дай ей погибнуть, под гнетом «свободы»!
Эта молитва всё время срывается с ее уст. Враги раньше
считали ее сторонницей немцев, сепаратного мира. А она
теперь пишет: «Боже мой — эти переговоры о мире! Позор
величайший! А по моему глубокому убеждению, Господь
этого не допустит». Но мир в Бресте заключен. Это
потрясает Императрицу. «Что дальше? — пишет она. —
Позорный мир! Ужас один, до чего в один год дошли!..
Ведь быть под игом немцев — хуже татарского ига».
Казалось бы, — теперь царице одного желать, — чтобы
вырваться из заточенья и подальше уйти из России. А у
ней совсем другое. «Как я счастлива, — пишет она, — что
мы не заграницей, а с ней (Родиной) всё переживаем. Как
хочется с любимым больным человеком всё разделить,
вместе пережить и с любовью и волнением за ним следить,
так и с Родиной. Чувствовала себя слишком долго ее
матерью, чтобы потерять это чувство — мы одно
составляем, и делим горе и счастье. Больно нам она
сделала, обидела, оклеветала и т. д., но мы ее любим
всё-таки глубоко».
Вся Россия — эта любимая Родина, по взгляду царицы,
больна: она страдает от влияния зла, «беса», по другим
словам, запутал он умы, искусил заблудших. Но пройдет
это в свое, нам смертным неизвестное время. Вера в
воскресение Родины не покидает ее: она верит в
милосердие Божие и справедливость Божию, по которой
правда должна победить после того, как будет выстрадан
большой грех, искуплена вина. Верит она и в силы родного
народа. «Родина молодая перенесет эту страшную болезнь,
и весь организм окрепнет».
Можно было бы продолжать чтение выдержек из писем
Императрицы Александры Федоровны. Но думается, что и из
приведенного ее образ в пору ее заточения уже достаточно
вырисовался.
Вспоминаются слова поэта: «Так тяжкий млат, дробя
стекло, кует булат». Несчастия со страданиями бывают
пробным камнем для душ человеческих. Духовно слабые в
горе начинают роптать на людей и Бога, озлобляются,
нравственно опускаются, падают и нередко погибают.
Сильные же крепнут, очищаются, совершенствуются,
возрастают — и верой и духом.
Императрица принадлежала к числу этих сильных. В
страданиях она духовно выросла, на высоту поднялась.
Религиозное сознание ее углубилось; вера прояснилась и
стала еще крепче; сердце наполнилось настоящею
христианскою сострадательною, всепрощающею любовью.
Земные блага: власть, слава, богатство как будто
утратили для нее всякую цену. На всё она смотрит теперь
с точки зрения вечности, к которой старается приготовить
свою душу. Свой тяжкий крест она несет с героической
покорностью, без ропота и упреков.
Образ страдалицы Императрицы воскрешает в памяти образы
величайших христианских праведников, которые могли
говорить вместе с Ап. Павлом: «Злословят нас, мы
благословляем, гонят нас, мы терпим; хулят нас, мы
молим» (1 Кор. 4, 12-13), «Всё могу в укрепляющем меня
Иисусе Христе» (Фил. 4, 13).
Изучая предшествовавшую революции эпоху русской жизни,
историки, может быть, скажут не одно горькое слово по
адресу властной Императрицы. Может быть, они поставят ей
в большую вину, что она не сумела разграничить область
религиозной веры и область государственной политики,
отличить здоровую веру от религиозного шарлатанства,
настоящих государственных деятелей от низкопробных и
продажных честолюбцев и льстецов, друзей от врагов.
Может быть, они обвинят ее, что она своим неразборчивым
вмешательством в управление государством, своим
настойчивым выдвиганием [310] на высшие посты разных
льстивших ей или подделывавшихся под ее настроение
неудачников и ничтожеств, своим одиозным отношением ко
всем, не разделявшим ее взглядов и привязанностей, своим
крайним мистицизмом, которым она заразила Государя, —
что всем этим она расстраивала государственную жизнь и
ускорила катастрофу, помешав безболезненно разрешиться
назревшему кризису. Но они не осмелятся обвинить ее в
неискренности или в нечистоте ее намерений. В
государственной же обстановке того времени и в
царской-семейной они найдут многое, что значительно
извинит ее увлечения и даже роковые ошибки. Образ же ее
в заточении, в унижении и страданиях будет удивлять
своим величием и красотою не только ее друзей, но и ее
врагов.
Императрица Александра Федоровна на троне, в величии, не
удалась; в унижении она оказалась великой.
Царь-узник
Император Николай Александрович и в темнице остался тем
же, чем он был на царском престоле: Иовом
многострадальным, стоически переносившим удары судьбы и
не перестававшим надеяться на светлое лучшее.
Чрезвычайные для монарха унижения, каким он подвергался,
после своего отречения, в Царском Селе, Тобольске и
Екатеринбурге, не вынудили его поступиться ни одним из
принципов своей благородной души и не ослабили его любви
к своему народу. Простой, деликатный, добрый,
отзывчивый, благородный, как человек, он не мог не
возбуждать самых горячих симпатий; как царю, ему
недоставало непреклонной воли и боевого темперамента.
30 сентября 1918 г., спасаясь от террора, я после
трехнедельного, полного всевозможных приключений и
опасностей, путешествия, пешком, на лошадях, на пароходе
и по железной дороге, в одежде оборванца, с паспортом
давно умершего крестьянина Скобленка, прибыл из Витебска
в гетманский Киев.
В конце октября К. И. Ярошинский, А. И. Пильц и ген. В.
П. Никольский убедили меня отправиться в Дюльбер (в
Крыму) к великому князю Николаю Николаевичу, чтобы
ознакомить его с политическими настроениями общественных
и правящих кругов, настоящих и бывших. В Румынии на днях
должны были начаться переговоры между союзниками и
представителями наших политических партий. Там было
сильное течение в пользу объединения Добровольческой
Армии, Дона и Украины под главенством великого князя
Николая Николаевича.
Только я собрался в путь, как в Киев прибыл б. член
Государственного Совета, Ф. А. Иванов, с приглашением
великого князя, узнавшего, что я в Киеве, чтобы я
немедленно с Ивановым прибыл к нему в Дюльбер. 2 ноября,
в штатском костюме, с паспортом «Киевского дворянина Г.
И. Шавельского», я и отправился с г. Ивановым в путь
через Одессу и Ялту.
В Дюльбер я прибыл 6 ноября, в день рождения великого
князя. Только что кончился завтрак с множеством гостей,
главным образом, офицеров, накануне, по приказанию ген.
Деникина, прибывших в Дюльбер для охраны великого князя.
Когда доложили великому князю о
моем приезде, он стремглав выбежал ко мне и со слезами
обнял меня. То же сделал и великий князь Петр
Николаевич. Встреча наша была трогательнейшей. Тотчас
великий князь увел меня в отдельную комнату, где в
интимной беседе мы провели около получаса. Наша беседа
была прервана приездом Императрицы Марии Федоровны,
прибывшей поздравить великого князя.
Вместо четырех дней, как предполагалось, великий князь
задержал меня у себя шесть дней. Во все эти дни
настроение в великокняжеской семье было повышенное. Все,
в особенности братья-князья и их жены, с нетерпением
ждали разрешения в Румынии вопроса, ждали, что вот-вот
А. В. Кривошеин, возглавлявший русские партии на
совещании в Румынии, привезет благоприятное для великого
князя решение. При всем уменье скрывать свои мысли
великие князья и княгини не могли скрыть, что им очень
хочется увидеть великого князя возглавляющим
освободительное движение. Еще более это было заметно на
младших особах этой семьи. Наиболее спокоен был князь
Роман Петрович.
Но герцог Сергей Георгиевич Лейхтенбергский (пасынок
великого князя Николая Николаевича) и отчасти граф
Тышкевич (женатый на дочери великой княгини Анастасии
Николаевны) не умели скрыть своего настроения. Сергей
Георгиевич уже вел интригу против Романа Петровича, как
естественного наследника при успехе
противобольшевистской борьбы и возможном затем
приглашении Россией на Всероссийский престол великого
князя Николая Николаевича, как возглавителя этой борьбы.
Еще более он вел интригу против своей тетки, великой
княгини Милицы Николаевны, которая мечтала о короне на
голове своего сына Романа.
Духовная атмосфера Дюльбера поразила меня. Сам великий
князь Николай Николаевич выглядел бодро. После долгого
сиденья под властью большевиков 6-го ноября он в первый
раз надел военную форму. Политически он возмужал.
Пережитые ужасы не вызвали в нем никакого озлобления и
не подорвали любви к народу. Он стал либеральнее. Но был
и минус.
Великий князь всегда был склонен к мистицизму.
Под влиянием же последних переживаний его мистическое
настроение еще более усилилось. Чем для мистически
настроенной царицы был Распутин, тем теперь стал для
великого князя живший со своей семьей на полном
содержании у последнего капитан I ранга А. А. Свечин,
женатый на дочери адмирала Чухнина. Мистик, а может
быть, и ханжа — он, после пережитых при большевиках в
Севастополе ужасов, впал в крайнее суеверие и
кликушество. Во всем он искал знамений и чудес и эти
знамения старался навязывать каждому встречному. В
данное время он находился под обаянием какой-то
расслабленной, лежавшей в Ялте, матушки Евгении, всё
время пророчествовавшей, и одного иеромонаха
Георгиевского монастыря, удивлявшего одних своими
пророчествами, других своими чудачествами.
Со Свечиным познакомил великого князя герцог
Лейхтенбергский, сослуживец Свечина. Мистически
настроенный великий князь сразу подпал под влияние
Свечина. Последний сумел зачаровать великого князя
пророчествами матушки Евгении, вещавшей о близко
ожидающей великого князя роли спасителя России и в
экстазе чуть ли не видевшей его уже с венцом на голове.
Как только я прибыл в Дюльбер, мой старый приятель по
Ставке в Барановичах, доктор Б. З. Малама, ознакомил
меня с настроением в великокняжеской семье и с ролью
Свечина. В первый же вечер великий князь и Свечин сами
выдали себя. Вечером, после обеда и кофе, великий князь
пригласил меня в кабинет. Сначала мы говорили об общих
делах, вспоминали прошлое. Но скоро пришел Свечин, и
беседа наша сразу приняла особый характер. Великий князь
с экзальтацией начал мне рассказывать, как Господь через
дивную матушку Евгению открывает о нем Свою волю, коей
он не может противиться, но должен подчиниться, раз она
узнается из такого высокого источника, как обладающая
даром прозрения матушка.
Свечин вставлял свои замечания, дополнявшие рассказ
великого князя. Я слушал этот бред, стиснув зубы, но по
временам не выдерживал и охлаждал увлекавшихся, советуя
не искушать Господа, не требовать знамений и чудес, не
верить слепо каждому пророчеству, ибо оно может быть от
человека, а не от Бога, и ждать одного знамения —
волеизъявления тех, кто ныне берется спасать Россию, и,
если они позовут, идти, надеясь, что это глас Божий. Мои
замечания не понравились моим собеседникам. Великий
князь понял, что его излияния не встречают во мне
сочувствия, быстро переменил разговор и скоро предложил
идти спать, так как я устал с дороги. А Свечин на другой
день обмолвился, что я более похож на протестантского
пастора, чем на православного священника.
Ошеломленным ушел я от великого князя. Выслушанные
откровения произвели на меня потрясающее впечатление.
Новой распутинщиной повеяло от них. Разве не на почве
крайнего мистицизма разрослась ужасная распутинская
история? А чем она кончилась? И теперь с такого же
мистицизма хотят начать стройку новой России и у матушек
Евгений, подозрительного качества иеромонахов и
сумасшедших Свечиных ищут указаний и наставлений. Как в
бреду, я метался в постели и только к утру смог уснуть.
Ни великий князь, ни Свечин больше не заводили разговора
на прежнюю тему, очевидно, признав это бесполезным. Но я
сам решил поговорить с великим князем по поводу
выслушанного мною.
Погостив 4 дня, я хотел отправиться в обратный путь, но
великий князь задержал меня. Причина была ясна для меня.
Великий князь с нетерпением ждал приезда А. В.
Кривошеина, участника Ясского совещания, надеясь, что
тот привезет ему приглашение стать во главе войск
Добровольческой Армии, Украины и Дона. Конечно, тотчас
последовало бы согласие, и великий князь пригласил бы
меня остаться при нем. В приезд А. В. Кривошеина все так
верили, что во дворце шли уже разговоры: кому из князей
ехать с великим князем, некоторые опасались, как бы и
великие княгини не поехали с ним и т. п. Но Кривошеий не
ехал. На шестые сутки я решил ехать, но не иначе, как
предварительно переговорив по душе с великим князем.
12 ноября, после обеда, я попросил великого князя
уделить мне несколько минут. Он тотчас пригласил меня в
кабинет. Кроме нас двоих, там никого не было. Я сказал
ему приблизительно следующее:
— Если бы вы не знали меня, не знали, что я не стану
говорить неправду, и если бы я не любил вас и не дорожил
вами, я не сказал бы вам того, что сейчас скажу, ибо
знаю, что оно не будет приятно для вас. Но вы должны
знать мое мнение. В вашем доме творится что-то неладное.
Вы знаете мой взгляд на религию: мы должны верить в Бога
и надеяться на Него, но мы не должны искушать Его.
Крайний мистицизм — болезненное чувство, а не религия,
и, когда люди, очертя голову, погружаются в него, нельзя
ждать добра. Вы помните первый вечер — ваш и Свечина
разговор о знамениях, пророчествах, чудесах и пр.? На
меня он произвел потрясающее впечатление. Вы должны
помнить, что с мистицизма началась распутинская история,
что через ваш дом вошел в царскую семью Распутин! Вы
знаете, к чему привела распутинщина! Наше общество еще
не успело забыть распутинщины и вдруг оно услышит, что в
вашем доме, при вашем участии начинается нечто подобное.
В вас очень многие верят, многие на вас надеются, но
тогда они отшатнутся от вас и т. д.
Поблагодарив за откровенность, великий князь начал
уверять меня, что дело обстоит совсем не так страшно,
что я вынес неверное впечатление. Я всё же просил его
отстранить от себя Свечина, человека доброго, но
болезненно настроенного и своею близостью и ночными
посещениями смущающего многих, как из окружающих
великого князя, так и прибывших для охраны офицеров.
Великий князь обещал мне.
Когда, распрощавшись с великим князем и его присными, я
ушел в свою комнату, ко мне зашел доктор Малама и вручил
от великого князя пакет с шестью пятисотрублевками,
заявив при этом, что я жестоко обижу великого князя,
если не возьму их. Всё же я отправился к великому князю
и стал просить его взять деньги обратно.
— Голубчик, — ласково сказал великий князь, — вы же
нуждаетесь, а для меня это — капля в море, — в Банке у
меня 200 тысяч рублей. Я вас очень прошу взять, —
когда-нибудь сочтемся. Вы не это для меня делали.
Я вынужден был взять. Они и теперь хранятся у меня, ни
одной копейки из них я не израсходовал.
За время пребывания у великого князя я успел побывать: у
Императрицы Марии Феодоровны, у великого князя
Александра Михайловича и у великой княгини Ольги
Александровны.
Императрица прислала за мною пару своих лошадей. Я
просидел у нее (в Хараксе) около часу. Была очень
ласкова, внимательна; о Государе говорила: «бедный мой
сын», но верила, что он жив; несколько раз с насмешкой
отозвалась об увлечениях царицы Александры Федоровны
разными юродивыми и, между прочим, Дивеевской Пашей,
произведшей на нее впечатление грязной, злой,
сумасшедшей бабы.
Великий князь Александр Михайлович, живя в Ай-Тодоре,
весь отдался виноделию и, как рассказывали, в один год
выручил около двух миллионов рублей.
Великая княгиня Ольга Александровна со своим мужем полк.
Куликовским жила в маленьком домике в Хараксе
чрезвычайно просто, всецело посвятив себя семье: сама
нянчила сына, сама и стряпала. Опростилась до nec plus
ultra. Меня приняла запросто; угощала кофеем с печеньями
собственного ее изделия. И раньше мало было в ней
царственного, а теперь и помину от него не осталось.
13-го ноября я выехал из Дюльбера.
В Добровольческой Армии
Едучи в Дюльбер, я 5-го ноября отправил ген. Лукомскому
телеграмму: «Примите в армию, хоть солдатом». Теперь я
хотел проехать в Киев, чтобы там ждать ответа. По
частным слухам, довольно достоверным, в Киев должна была
прибыть депутация, чтобы пригласить меня в
Добровольческую Армию. От Ялты до Севастополя я проехал
на автомобиле, заплатив за место 300 рублей, а из
Севастополя, не надеясь дождаться парохода, направился
поездом на Харьков.
Путь был не безопасный, ибо около г. Александровска
оперировала шайка Махно, учинявшая невероятные зверства.
До Харькова я добрался благополучно, но дальше на Киев
не смог двинуться, так как Харьков уже был в руках
Петлюровцев, и путь на Киев был отрезан. Просидев в
Харькове несколько дней и потеряв всякую надежду
пробраться в Киев, я двинулся на Новочеркасск, выехав,
кажется, 20 ноября. Поезд, с которым я выехал, оказался
последним поездом, вышедшим из Харькова в Ростов.
Следующие поезда с полпути возвращались в Харьков, а нас
лишь 8 часов продержали на одной из станций. В
Новочеркасске я задержался на несколько дней у своего
приятеля В. К. С., а 25-го утром выехал в Екатеринодар,
прибыв туда 26-го утром. Оставив вещи на вокзале, я
пешком отправился в собор, где должна была идти парадная
служба по случаю Георгиевского праздника, и где я
надеялся найти многих своих знакомых.
Я не ошибся. Около собора стояли войска. Собор был
наполнен военными. Пели херувимскую. Трудно передать
чувства, охватившие меня, когда я увидел ген. Деникина,
Драгомирова, Романовского, Лукомского и многих других, с
которыми меня связывала служба в царской армии. Я не
смог сдержать слез. Как ни странен был мой вид: я был
коротко острижен, в потрепанной рясе, но меня узнали.
Комендант Ставки, ген. Белоусов, почтительно
поздоровавшись, предложил мне пройти дальше. Я
отказался. Ко мне то и дело подходили генералы,
полковники. Я был для них как бы выходцем с того света,
как и они для меня. Служил штабной священник, прот. Д.
Вардиев, а на молебен вышел еп. Иоанн, сказавший
нескладную, бессвязную проповедь о геройстве. Во время
причастного ко мне подошел начальник Штаба, ген. И. П.
Романовский, мой старый добрый знакомый, и сердечно
расцеловался со мной.
— Вы получили наши телеграммы? — спросил он меня.
— Нет, — ответил я.
— А мы три телеграммы послали в Киев, приглашая вас к
себе.
После молебна я подошел к ген. А. И. Деникину. Он также
расцеловался со мной, сказав при этом:
— Поздравляю вас, протопресвитер Добровольческой Армии и
Флота!
Ген. Драгомиров и Лукомский также приветливо встретили
меня. Утром 27 ноября ген. Деникин подписал приказ, коим
ведено мне вступить в должность протопресвитера воен. и
мор. духовенства. В этот же день я представился ген.
Деникину в его квартире. Он встретил меня очень
приветливо. Помню его слова:
— Вам я отдаю всё духовное дело, оставляя себе земное, и
в ваше дело не намерен вмешиваться.
Я вступил в должность. В первое же воскресенье (3 дек.)
я служил литургию и молебен о даровании победы. На
молебен явился ген. Деникин и все старшие чины.
Прямого дела по моей должности было очень мало. Число
священников в Армии не превышало 50. Ездить по фронту не
представлялось никакой возможности, так как части были
очень разбросаны и раздроблены. Но косвенного дела
оказалась уйма. Я в Добровольческой Армии стал
единственной инстанцией, которую знали, с которой
считались и к которой обращались со всеми
недоразумениями, сомнениями, неурядицами, касавшимися
церковного дела. С другой стороны, моя прежняя
деятельность была известна и общественным кругам,
которые теперь тоже старались втянуть меня в свое дело.
Тогдашний Екатеринодар уже успел собрать стекавшихся
отовсюду, как в шутку тогда называли, «недорезанных
буржуев». Образовались тут разные политические
группы-кружки, от кадет до крайних правых.
И так как Добровольческая Армия тогда еще не выявила
своего политического лица, то каждая группа лелеяла
мысль, что она именно может занять господствующее
положение.
Очень скоро, по прибытии в Екатеринодар, я был приглашен
на «учредительное собрание» одною группою, как я потом
разглядел, группою крайних правых. В этой группе роль
заправил разыгрывали два молодых человека: капитан
Хитрово и другой штабс-капитан, оба с очень
подозрительной репутацией, как многие отзывались о них.
Среди участников были: два брата генерал-лейтенанты
Карцевы, полковник Кармалин, овцевод Бабкин и др.
Имелось в виду образовать «русскую государственную
партию». Прислушавшись к их разговорам, я понял, что у
них вся государственность сводится к восстановлению всех
помещичьих прав и сословных привилегий.
На второе заседание я не пошел, а на первом сказал им; —
Затеваете вы, господа, безнадежное дело: не течет река
обратно, не вернуть, что невозвратно.
Мое замечание обидело заправил и восстановило их против
меня. Поддержал меня только один из участников, ген.
Левшин. Скоро я примкнул к другой организации — к
Обществу Государственного Объединения, избравшему меня
членом своего Совета.
Приглядевшись к настроению и поведению собравшейся в
Екатеринодаре интеллигенции, я вынес прочное убеждение:
ничему она не научилась. Всё происшедшее очень
отразилось на ее горбе и кармане: прежние богачи стали
нищими и те, коих раньше не вмещали дворцы, и не могло
нарядить никакое обилие одежд, теперь зачастую жили в
подвалах и ходили почти в лохмотьях, но сердца и умы их
остались прежними. Революция, по их мнению, бунт, а
задача «государственной партии» — вернуть пострадавшим
благоденственное и мирное житие, достойно наказав при
этом бунтовщиков. Перестройка, обновление жизни,
устранение накопившейся в прежнее время гнили, пересмотр
жизненных норм, порядков государственных и т. п.,
необходимость всего этого чувствовалась только очень
немногими, а большинством или ставилась под подозрение
или совсем отрицалась.
Одновременно с этим политиканство работало вовсю. Все,
кому было что и кому нечего было делать, обсуждали и
критиковали и стратегию, и политику, при чем, каждый
хотел, чтоб Деникин, Драгомиров и другие, стоящие у
власти, мыслили и поступали так, как ему казалось
лучшим. Драгомиров был забросан проектами, как надо
устраивать Россию. В Екатеринодаре шаталось без дела
множество генералов, старших по службе Деникина и
большинство его сотрудников. Каждый из них считал, что
он заслуженнее и потому не хуже, умнее Деникина, — это
еще более усиливало и без того сложный и бурный аппарат
этой говорильни, приносившей много зла и едва ли
дававшей какие-либо добрые плоды.
Насколько я разобрался в отношениях старших чинов
Добровольческой Армии между собою, они были таковы.
Наибольшим влиянием на ген. Деникина пользовался
начальник Штаба, ген. И. П. Романовский, в свою очередь,
очень прислушивавшийся к «кадетам», среди которых первую
роль играли Н. И. Астров и M. M. Федоров. Драгомиров и
Лукомский боялись влияния на Романовского «кадетов» и не
одобряли влияния последнего на Деникина. Лукомский прямо
говорил про себя, что он не в чести у
Главнокомандующего, который считает его слишком правым.
В Особом Совещании — своего рода Государственном Совете
при ген. Деникине — главную роль играли кадеты благодаря
своей сплоченности и политической грамотности. Как я
узнал после, ген. Романовский на поставленный ему
вопрос: почему он с кадетами ? — ответил :
— Да, я прислушиваюсь к голосу кадет и пользуюсь ими, но
кто ж в этом виноват? Когда нам нужна была поддержка,
кто ее нам оказал? И правые, и левые только травили нас.
Кадеты же были с нами. Я знаю недостатки кадетской
партии, я сам совсем не кадет, но в данную пору
кадетская партия наиболее государственно мыслит, и мы не
можем не пользоваться ею.
К сожалению, надо сказать, что ни в гражданских, ни в
военных кругах ген. Деникин особой любовью не
пользовался.
Кроме его замкнутости, этому в сильной степени
способствовало следующее обстоятельство. И офицерство, и
все чины Добровольческой Армии, и сам ген. Деникин
влачили нищенское существование. Жизнь вздорожала,
ценность денег упала, — требовались для приличного
существования большие оклады.
Кубанский Атаман в конце 1918 г. получал 5 тысяч рублей
в месяц, при всем готовом, а ген. Деникин в это самое
время имел тысячу с небольшим в месяц, без всего
готового. Его помощники — еще меньше. Чиновники и
офицеры получали крохи. Нужда всюду остро заявляла о
себе. В феврале 1919г. жена ген.
Романовского говорила мне:
— Вот отнесу серебряный чайник, продам его, а потом не
знаю, как будем жить.
Жена ген. Лукомского терялась в догадках: где добыть
денег, чтоб сшить новый костюм сыну, который вырос из
старого. Сам ген. Деникин летом 1919 г. ходил в теплой
черкеске. Когда его спросили, почему он это делает, он
ответил:
— Штаны последние изорвались, а летняя рубаха не может
прикрыть их.
Все обвиняли ген. Деникина в скупости. Между тем,
скупость Деникина вызывалась его поразительной
честностью и опасением, как бы потом не обвинили его в
расточительности. Но толпа видела крохотные оклады,
особенно заметные при сравнении их с Донскими и
Кубанскими окладами, испытывала нужду и не замечала
чудной души, прекрасных порывов, кристальной честности
Деникина. Кроме того, к нему — солдату, ранее стоявшему
далеко от государственных дел и теперь сразу
столкнувшемуся со всеми областями и отраслями
государственной жизни, предъявляли самые строгие
требования: чтобы он был в курсе всего и всегда принимал
безошибочные решения.
Вот, вследствие всего этого, все, кому не лень было,
критиковали Деникина. Одни вздыхали по Корнилове; другие
тосковали по Алексееве; третьи, как ген. Г. M.
Ванновский, всех ругали, очевидно — не договаривая, что
они устроили бы всё, если б дали им всю власть;
четвертые указывали на Колчака: его бы, мол, сюда! А
когда у последнего начались удачи, тогда все заговорили:
вот кто спасет Россию! Нашему теляти волка не поймати. У
нас ничего не выйдет. Помог бы хотя Бог отбиться, а то
припрут большевики к морю, — куда тогда денешься? И был
момент, когда многие бросились изучать карту: куда и как
бежать? От желающих же пробраться к Колчаку отбою не
было.
Несомненно, все эти толки и пересуды доходили до
Деникина и, конечно, не могли радовать его: страдал он
от своего тыла не меньше, чем от неприятеля. Тыл всегда
один и тот же: малодушный, трусливый, корыстный и
завистливый, жалкий фразер и сплетник. Всё это, однако,
не мешало Деникину оставаться полным распорядителем
судеб территории, занятой его войсками. Диктаторская
власть находилась в его руках. Особое Совещание
фактически было только совещательным органом при нем.
Окончательные решения принимались им.
Церковное дело. Собор в Ставрополе. Высшее Церковное
Управление
Как я уже заметил, высшей церковной власти в крае не
было. Связь с Патриархом порвалась. Каждая епархия жила
своею жизнью. Вопросы, превышающие компетенцию
епархиальной власти, или решались на свой страх
епископами, или оставлялись без разрешения. Некоторые
церковные вопросы восходили до Деникина. Тогда
спрашивали мое мнение. Я стал юрисконсультом по всем
духовным делам. Получилось странное явление: огромная
территория, почти весь юго-восток России, с несколькими
епархиями оказалась без высшей церковной власти, которая
одна могла бы и направлять, и исправлять церковную
жизнь. Необходимость ее была очевидна. Но одни из
архиереев не замечали такой необходимости, а другие даже
довольны были тем, что они теперь полновластные, никому
не подчиненные владыки. Я решил приложить все усилия,
чтобы положить конец этой ненормальности.
В начале февраля 1919 г. я доложил Деникину о
необходимости организовать высшую церковную власть. В
конце февраля мне удалось убедить его. Кажется, 2 марта
было подписано Деникиным письмо на имя Донского
архиепископа Митрофана, которого Деникин просил: созвать
совещание из епископов территории и членов епархиальных
советов, по два от каждый епархии. Одновременно с этим
Деникин послал телеграмму Одесскому митрополиту Платону,
приглашая его прибыть в Новочеркасск на совещание.
Письмо архиеп. Митрофану было послано почтой, а я 3-го
марта выехал в Новочеркасск, чтобы убедить архиеп.
Митрофана в необходимости такого совещания. Я опередил
письмо. В личной беседе со мной архиеп. Митрофан к идее
совещания отнесся очень сочувственно. Мы назначили 20
марта днем созыва совещания. Я уехал уверенным, что моя
миссия удалась.
Между тем, по странной причине, посланная 3-го марта,
бумага Деникина пришла в Новочеркасск только 14-го, и
вместо согласия на созыв совещания, Деникин получил от
арх. Митрофана сообщение, что 20-го марта совещание не
может быть созвано, за поздним получением бумаги, и его
надо отложить до Фоминой недели. Я же, по возвращении из
Новочеркасска, с согласия Деникина, сообщил арх.
Митрофану, что, кроме указанных в бумаге от 2 марта лиц,
следует вызвать на совещание еще всех, пребывающих в
Одессе, архиереев и членов Всероссийского Церковного
Собора, находящихся на территории, занятой
Добровольческой Армией.
Я был убежден, что и тех, и других окажется не так уж
много, а авторитет совещания от участия их увеличится.
Архиеп. Митрофана увеличение членов совещания испугало:
он решил, что может съехаться до 200 членов (по-моему,
их не могло набраться более 60). А тут еще начались
сторонние влияния. На архиеп. Митрофана в это время
сильно влиял архим. Григорий. Это влияние объясняли тем,
что архим. Григорий помог единственному сыну архиеп.
Митрофана выбраться из Советской России. По
характеристике газеты «Великая Россия», архим. Григорий
был «известный спекулянт по вину и сахару, предавший
своего друга, прот. Восторгова и миссионера Варжанского».
Это же я слышал от митр. Платона и Таврического архиеп.
Димитрия. Некоторое время архим. Григорий служил в
армии, под моим начальством.
Я вынес убеждение, что это человек низкий, нахальный,
продажный, беспринципный. В данное время он занимал
должность ректора Донской Духовной семинарии. В начале
марта архим. Григорий лебезил передо мной, надеясь при
моей помощи устроить какие-то свои делишки, и тогда он
доказывал архиеп. Митрофану необходимость совещания.
Когда же поддержки с моей стороны в устройстве его дел
он не встретил, он сразу стал противником совещания.
После Пасхи архиеп. Митрофан известил ген. Деникина, что
на Фоминой неделе совещание не может быть созвано, так
как в Новочеркасске свирепствует тиф и нет свободных
помещений для членов совещания, и просил отложить созыв
совещания на неопределенное время. Всё мое начинание,
казалось, рухнуло, но случай поправил дело.
Пала Одесса. Вслед за этим потянулись в Екатеринодар
архиереи, спасая животы свои. Приехал Одесский митр.
Платон, а раньше его — Димитрий Таврический, Агапит
Екатеринославский и, пытавшийся пробраться на восток,
Гавриил Челябинский. Решив использовать присутствие
митр. Платона, я пригласил его на одно из заседаний
Церковно-просветительного Отдела Совета Государственного
Объединения.
26-го апреля состоялось это заседание в помещении
Кубанского еп. Иоанна. Кроме митр. Платона, в нем
участвовали: архиепископы: Димитрий и Агапит, еп. Иоанн,
проф. Петроградской Духовной Академии, прот. А. П.
Рождественский, члены Всероссийского собора: свящ. Г. П.
Ломако, кн. E. H. Трубецкой, А. И. Ивановский и много
других духовных и светских лиц. Сюда же втесался
пресловутый В. М. Скворцов, который и секретарствовал. Я
кратко изложил историю попыток образовать Высшую
церковную власть и необходимость такой власти, а митр.
Платон предложил созвать Собор для учреждения такой
власти.
Собрание приняло следующие положения: 1) от имени этого
собрания просить старейшего,
Ставропольского архиеп. Агафодора созвать в г.
Ставрополе Поместный Собор. 2) Собор этот составить из
всех находящихся на территории Добровольческой Армии
епископов и членов Всероссийского Церковного Собора,
присоединив к ним по 4 члена от каждого Епархиального
Совета, как уже выбранных епархиями для вершения
церковных дел. Последнее было сделано, чтобы не
производить новых, сложных по процедуре и затяжных
выборов.
3) Немедленно командировать в г. Ставрополь: архиеп.
Димитрия, меня и гр. В. В. Мусина-Пушкина для
переговоров с архиеп. Агафодором о созыве собора. 4)
Просить Главнокомандующего ассигновать на расходы 50
тысяч рублей.
1 мая мы выехали в Ставрополь и прибыли туда в 6 часов
вечера.
Я хорошо знал архиеп. Агафодора по Московскому Собору.
Тогда он поражал своею беспомощностью: его водили, ему
подсказывали, за него решали. Все его желания и заботы
тогда сводились к одному: как бы получить белый
митрополичий клобук. Однажды и мне предложили подписать
лист, в котором было изложено заявление группы членов
Собора о необходимости, в виду заслуг и продолжительной
службы архиеп. Агафодора, возвести его в сан
митрополита. Я ответил, что с удовольствием дам свою
подпись, если к этому заявлению будет приложено другое —
прошение архиеп. Агафодора об увольнении его на покой.
Так из этого листа ничего и не вышло.
Предупрежденный моей телеграммой о цели нашего приезда,
архиеп. Агафодор принял нас, как милый, гостеприимный
хозяин: для встречи нас выслал на вокзал своего викария,
еп. Михаила и эконома, иеромонаха Серафима, угощал
по-архиерейски.
(Каково же было наше удивление, когда финансовой
комиссии собора экономом, иереем Серафимом, был
предъявлен длинный счет, почти на 1.500 р. за угощение
нас 1-2 мая. Там не были забыты и извозчики, на которых
нас привозили с вокзала и отвозили на вокзал — и тогда
не позволили нам уплатить им, и редиска с
архиепископского огорода и консервы. Оказалось, что
консервов за сутки мы втроем съели почти на 500 р.
Епископ, возглавлявший комиссию, рассматривавшую этот
счет, ядовито заметил: «Если бы три человека за день
съели консервов на 500 р., они, наверное, не выжили бы».
А я обратился к иерею Серафиму:
«Очень жалею, что мы тогда остановились у вас, а не в
гостинице. Там нам больше, как. 15 р. на человека не
пришлось бы платить». Конечно, в этой истории
архиепископ не участвовал, — это его жадный эконом хотел
поживиться. Комиссия произведенный на наше угощение
расход отнесла за счет архиерейского Ставропольского
дома.). Ужинать с ним было легко и приятно, беседовать
же о деле куда труднее.
Когда мы изложили ему свою просьбу, он запротестовал:
нельзя открывать собор, не снесшись с Патриархом, — надо
сначала с ним снестись. Мы объяснили ему, что потому-то
собор и открывается, что нельзя сноситься с Патриархом,
что Патриарх ничего не будет иметь против этого доброго
и необходимого дела. В конце концов, он согласился.
Чтобы старец не передумал или не переубедили его, мы
сейчас же принялись за писание бумаг Главнокомандующему
и архиереям, с целью тут же немедленно заставить старца
подписать их и отсюда же их разослать. Положиться на
слово старца нельзя было: после Московского Собора он
еще более одряхлел, — плохо соображал, всё путал,
забывал. Сидя за чаем, он серьезно спросил меня:
— А К. П. Победоносцев († в 1906 г.) помер?
— Умер, владыка, умер, давно умер! — ответил я.
— А-а, помер!.. Хороший был человек. Царство ему
небесное! — перекрестился архиепископ.
Когда на следующий день я стал читать архиеп. Агафодору
написанные бумаги, он с удивлением начал спрашивать
меня: — Разве надо собирать Собор? А как же без
благословения Патриарха? и т. п. Словом, за ночь всё
было забыто или перепутано. Пришлось убеждать снова и,
слава Богу, опять удалось убедить. Бумаги были подписаны
(Собор назначен на 18 мая), большую часть их я взял с
собою, чтобы разослать из Ставки, другие тут же отправил
на почту. В 2ч. дня мы выехали из Ставрополя.
Сейчас же по возвращении нашем в Екатеринодар начала
работу, под моим председательством Предсоборная
Комиссия. Ее задачей было: подготовить весь материал для
соборной работы, наметить вопросы, составить такой план,
чтобы Собор мог выполнить свою задачу в течение шести
дней, с 19 по 24 мая.
Только Комиссия начала свою работу, как я получил от
начальника Штаба телеграмму: «Главнокомандующий,
согласно ходатайству архиеп. Агафодора, в виду некоторых
затруднений, приказал приостановить созыв Собора». Потом
выяснилось, что приближенные Агафодора, как архим.
Антоний (Марченко) и др., внушили ему, что созыв Собора
вызовет гнев Патриарха, что можно обойтись и без Собора
и т. п. Послушавшись их, архиеп. Агафодор и
телеграфировал Главнокомандующему, прося отложить созыв
Собора. К счастью, нашлись и другого рода советники, как
ректор семинарии,
прот. Н. Иванов и др., которые разъяснили ему всю
неосновательность опасений и всё неудобство отмены
решенного, после чего он телеграфировал мне:
«Препятствия к созыву Собора устранены. Собор
состоится».
Предсоборная Комиссия работала очень усердно и успела
подготовить вопросы: о порядке соборных работ, о Высшем
Церковном Управлении на юго-востоке России, об
организации прихода, о духовно-учебных заведениях и др.
Одни из вопросов были разработаны ею детально, другие —
в общих чертах. Комиссию, под моим председательством,
составляли: проф. прот. А. П. Рождественский, свящ. Г.
П. Ломако, граф В. В. Мусин-Пушкин, гвардейский генерал
Дм. Фед. Левшин, член Кубанского епархиального Совета
Терещенко. Секретарствовал Начальник моей канцелярии Е.
И. Махараблидзе.
17 мая я выехал на Собор, чтобы, заблаговременно прибыв,
наладить его открытие. На ст. Кавказской я встретился с
едущими на Собор донцами, во главе с архиеп. Митрофаном
и его викарием, еп. Гермогеном. Я неосторожно обмолвился
по поводу их промаха, выразившегося в их отказе устроить
Собор у себя и повлекшего к тому, что честь открытия
Собора падет теперь на долю Ставропольского
архиепископа. А могла бы она принадлежать донцам. Мой
укор сильно задел представителей Всевеликого Войска
Донского. Побеседовавши дальше с ними о Соборе, я
ужаснулся: они ехали в Ставрополь с желанием провалить
Собор и не допустить организации высшей церковной
власти, по их разумению, совсем не нужной. Темперамент
толкал меня по адресу нежелания их понять очевидное,
наговорить им неприятных вещей, но благоразумие помогло
мне соблюсти безупречную корректность, чтобы не ухудшить
дела. Особенным упрямством и противодействием начатому
делу заявил себя новоиспеченный протоиерей Вас.
Чернявский, «донец» больше всех настоящих донцов. Мой
земляк (Витеб. губ.) и однокашник по семинарии — он
всегда отличался не столько умом, сколько лукавством.
Директор гимназии, в которой Чернявский
законоучительствовал, однажды сказал ему:
— Лицо у тебя, о. Василий, Христово, а душа Иудина.
Чернявский был сильно настроен против меня, так как в
марте в Новочеркасске я основательно отчитал его. Почти
всю дорогу от Кавказской до Ставрополя я просидел в
вагоне донцов и вышел оттуда совсем обескураженным: если
и другие приедут с таким же настроением, — тогда пропало
дело.
Архиеп. Агафодор встретил нас чрезвычайно приветливо, —
к нему, в архиерейский дом мы приехали втроем — архиеп.
Митрофан, еп. Гермоген и я. Оставив первых двух,
Агафодор повел меня в свою спальню: «Вот это ваша
комната, а рядом будет Митрофан». Я отказался занять эту
комнату, ссылаясь на то, что архиепископы Димитрий и
Агапит, как и другие епископы, которым придется занять
худшие комнаты, могут обижаться.
— Обижаться? На кого? — спросил Агафодор.
— На вас, — ответил я.
— Пусть обижаются! Я хозяин. Кому хочу, тому и даю.
Всё же я отказался и поселился у ректора семинарии,
прот. Н. Иванова.
Плохо провел я ночь, волнуясь за исход дела, и, в
частности, за исход совещания, которое 18-го в 10 час.
утра должно было состояться в покоях архиепископа, для
предварительного обсуждения вопросов, связанных с
открытием Собора.
С большим смущением шел я на это совещание. Больше всего
опасался я, что не выдержат мои нервы, и я наговорю
донцам неприятных им слов. На совещании присутствовали:
архиепископы Агафодор и Митрофан, епископы: Макарий
(Владикавк.), Гермоген и Михаил; представители от
епархий Ставропольской, Донской и Владикавказской, а
также успевшие прибыть члены Всероссийского Собора в
Москве, — всего более 20 человек.
Более трех часов продолжалось совещание, и я один должен
был защищать идею созыва Собора, как и необходимость
единой высшей церковной власти. Точно это было мое
личное дело и точно шло оно вразрез с интересами
остальных присутствующих. Особенно совопросничали донцы:
зачем Собор; имеем ли мы право назвать предстоящее
собрание Собором; почему «канонически», путем выборов,
не составили его (как будто мы могли располагать
месяцами для подготовки к собору); как отнесется
Патриарх; имеем ли мы право без согласия Патриарха
начинать такое дело; зачем высшая власть, когда можно
обходиться и без нее.
(Донцам, пожалуй, и излишня была высшая церковная
власть: все вопросы они решали на свой страх, а в
отношении наград никакая церковная власть не дала бы им
того, что они теперь получали. Атаман уже успел
разукрасить их: архиепископа Митрофана и епископа
Гермогена орденом Александра Невского, архимандрита
Григория Анной I ст., начальницу духовного училища
орденом св. Екатерины, протоиереев и священников
Владимирами и Аннами и т. д. Ничего подобного в старой
России не бывало.).
Такими и другими вопросами забросали меня участники
совещания, главным образом, донцы. Мне пришлось отвечать
на вопросы, освещать положение дела, доказывать
необходимость единой высшей власти здесь на юге, в эту
исключительную пору и т. д. Слава Богу, я ни разу не
повысил даже голоса, стараясь казаться совершенно
спокойным, хоть внутри у меня кипело. В начале 2-го ч.
мы разошлись, достигнув, наконец, полного единомыслия по
всем вопросам. У меня отлегло на душе.
Утром в этот день я застал архиеп. Агафодора сидящим за
столом с ректором семинарии, прот. Н. Ивановым. Пред
ними лежала записка, и ректор что-то втолковывал
архиепископу. В этом же положении я несколько раз
заставал их и после обеда. Оказалось, — старец заучивал
составленную ректором речь пред открытием Собора.
— Надежен ваш ученик? — спросил я вечером ректора. —
Боюсь, что не выдержит экзамена, — ответил ректор.
Вечером съехались остальные члены Собора, а 19-го
открылся Собор. Торжество началось совершением литургии.
Служили: архиепископы — Агафодор, Митрофан и Димитрий,
епископы — Макарий и Гермоген со множеством духовенства.
Агафодор еле двигался, возгласы произносил по подсказке,
вообще, участие его в богослужении придавало последнему
более похоронный, чем торжественный характер.
Причастившись, Агафодор сел в кресло. К нему подошел
Кубанский еп. Иоанн, 12-й год состоявший его викарием.
— А вы кто такой? — спросил его Агафодор.
— Разве не узнаете меня? — с удивлением спросил Иоанн.
— Нет, нет, не узнаю!
— Я же викарий ваш, Кубанский еп. Иоанн.
Агафодор внимательно посмотрел на Иоанна:
— Да, да! Похожи, похожи! Здравствуйте!
После литургии и молебна, совершенных в архиерейской
крестовой Андреевской церкви, состоялось открытие
Собора. По церемониалу, открыть Собор должен был архиеп.
Агафодор речью, которую накануне он так усердно
заучивал. Но ученье не пошло в прок. Начал он бодро:
— Приветствую вас, отцы и братия, приветствую тебя,
доблестный рыцарь русской земли (ген. Деникин с
начальником Штаба присутствовали тут)... Дальше память
старцу изменила и он, беспомощно оглянувшись по
сторонам, закончил речь:
— Ну что ж, откроем заседание!
Преждевременно и нежданно оборвавшаяся речь председателя
всех сбила с толку. Воцарилось молчание. Наконец,
подсказали ген. Деникину, что от него ждут слова.
Деникин, как всегда, ярко и выпукло, в кратких, но
сильных выражениях приветствовал Собор. Ему ответил
архиепископ Митрофан. Снова должен был сказать несколько
слов Агафодор. Но старец всё перезабыл. Поднявшись с
места, он, как и в первый раз, беспомощно поглядел во
все стороны, а потом прошамкал старое:
— Ну, что ж? Приступим к делу!
И больно и стыдно было...
Переживший самого себя, совершенно одряхлевший, всё
забывающий, ни к какой работе не способный, архиеп.
Агафодор был характерной фигурой в нашей церковной жизни
старого времени. Когда-то он был очень работоспособен,
деятелен, в известном отношении талантлив, но теперь он
всё перезабыл, всё перепутал, не в силах был разобраться
в самых простых вещах; помнит и разбирается легко лишь в
одном: у него черный клобук, а у некоторых белые; он —
архиепископ, а есть митрополиты. Почему же он не
митрополит?
Жажда белого клобука у него превышает жажду жизни. Он
скорее движущийся труп, чем живой человек. И всё же этот
одряхлевший ребенок правит большой епархией! И не один
он такой в Церкви. Такой порядок, такой взгляд
установились у нас, что архиерей, до какого беспомощного
состояния ни дожил бы он, может оставаться на своей
кафедре и «управлять» епархией. Жизнь протестовала
против таких порядков, являя примеры развала,
неустройств, застоя епархиальной жизни от немощности
епархиальных владык, но архиерейская благодать, как
шапка-невидимка, скрывала от власть имущих всю
ненормальность и весь вред такого положения, —
господствовал принцип: владыку — а особенно заслуженного
— нельзя уволить на покой. Вот и изобиловала, к
сожалению, наша иерархия такими владыками, которым, по
совести, нельзя было бы поручить и прихода.
Взять хотя бы юг России. В Ставрополе — Агафодор. В
Новороссийске еп. Сергий, возрастом совсем не
преклонный, но сумбурный, безвольный, подчас шальной, не
разбирающийся в самых простых вопросах. Сами архиереи
зовут его «петух с вырезанными мозгами»! В Тифлисе еще
более сумбурный, бесхарактерный, недалекий, то жалкий и
трусливый, то невпопад решительный и храбрый, бестактный
и беспутный Феофилакт. В Екатеринодаре еп. Иоанн, добрый
и благочестивый, но тоже очень недалекий и безгласный,
ничьим уважением не пользующийся, совершенно неспособный
к какой-либо активной деятельности и едва ли чем-либо
интересующийся. В обществе он слывет за глупца, у
архиереев — за благочестивого святителя.
И т. д. И все они, несмотря на очевидную неспособность
их управлять епархиями, прочно сидят на своих местах и
будут сидеть, пока Господь не уберет их...
Кончилась церемониальная часть. После предложенного
архиеп. Агафодором завтрака, к которому был приглашен и
ген. Деникин со своей свитой, и на котором резко
чувствовалось отсутствие хозяина, Деникин со свитой
уехал, а Собор, после небольшого перерыва, занялся
деловой работой. Прежде всего, был избран президиум:
председателем — архиепископ Митрофан товарищами
председателя — архиеп. Димитрий, я и князь Г. Н.
Трубецкой. Архиеп. Агафодора избрали почетным
председателем Собора.
Заседания Собора окончились в пятницу 24 мая. Если
принять во внимание, сколько времени отняли у Собора
выборы президиума, членов Временного Высшего Церковного
Управления, наконец, церемониально-богослужебная часть
(в четверг были торжественные богослужения в храмах, на
площади, куда сошлись все архиереи и всё духовенство, и
на братской могиле погибших в гражданской войне), то на
соборную ушло не более трех дней. В эти три дня Собор
сделал чрезвычайно много: рассмотрел и принял проект
Временного Высшего Церковного Управления на юго-востоке
России, одобрил ряд соборных воззваний, рассмотрел
вопрос о приходе, о духовно-учебных заведениях, о
церковной дисциплине и пр. (См. «Церковный Кубанский
Вестник», 1919 г., ном. 6 и 7). (В Высшее Церковное
Управление Собором были избраны: председателем
архиепископ Митрофан, товарищем председателя —
архиепископ Димитрий, членами: я, проф. прот. А. П.
Рождественский, гр. В. В. Мусин-Пушкин и проф. Павел
Вас. Верховской. Замечательно, что Ставропольский Собор
1919 г. проявил удивительную солидарность с Томским
Собором 1918 г., хотя об этом последнем Соборе стало
известно на юге России лишь в июне 1919 г., значит,
после Ставропольского Собора. Томский Собор тоже учредил
высшую церковную власть, наименовав ее, как и
Ставропольский Собор, Временным Высшим Церковным
Управлением, составив это Управление из трех архиереев,
двух пресвитеров и двух мирян.
Учрежденное Собором Высшее Церковное Управление было
облечено всей полнотой власти, какая принадлежит
Патриарху с его Св. Синодом и Высшим Церковным Советом,
до восстановления связи с Патриархом, когда оно
немедленно должно было бы сложить все свои полномочия.).
Работа шла быстро, продуктивно, несколько спешно, но и
эта спешность скорее помогала делу, сдерживая
словоизвержения, чем вредила ему.
Соборная работа не обошлась без шероховатостей и
курьезов.
1) Между прочим, на Соборе долго рассуждали о разделении
епархий: Ставропольской — на Ставропольскую и Кубанскую,
Екатеринославской и Ростовской, Сухумской — на Сухумскую
и Черноморскую.
Вопрос о первых двух епархиях, казалось бы, не подлежал
спору: и Кубанский (Иоанн), и Ростовский (Арсений)
епископы правили викариатствами самостоятельно, при
участии своих Епархиальных советов. Оставалось только
оформить создавшееся положение. Но архиеп. Агафодор в
окончательном отделении Кубанской епархии увидел личную
обиду, а Екатеринославский Агапит протестовал против
отделения Ростова из-за Ростовской часовни, приносившей
ему от 18 до 20 тысяч рублей в год.
Первое дело всё же прошло гладко, если не считать
обморока с архиеп. Агафодором, когда ему сообщили о
разделе его епархии.
Всё это дело вел председатель Кубанского епарх. Совета,
свящ. Григорий Ломако, докладывавший Собору сжато,
дельно, убедительно. Протест, но очень слабый, был
вызван лишь Ставропольскими членами Собора. Архиеп.
Агафодор на заседании, на котором рассматривалось это
дело, не присутствовал. Вообще, архиеп. Агафодор
приходил на Собор не часто, а когда и приходил, — не
принимал никакого участия в соборной работе. Появляясь,
иногда смешил своей забывчивостью. Однажды, когда он
взошел на возвышение, где помещались архиереи (их было
11) и члены президиума, он благословил архиереев, а не
членов Собора. Очень странным было поведение Кубанского
еп. Иоанна: как на пленарных заседаниях, так и в
комиссиях он не проронил ни одного слова. И при решении
этого вопроса, более всего его касавшегося, он остался
верен себе. Я как-то спросил свящ. Ломако:
— Советовались ли он и другие члены Собора — кубанцы с
еп. Иоанном, когда шел вопрос об отделении епархии;
давал ли епископ им какие-либо указания по этому
вопросу?
— О чем с ним советоваться? Что он мог нам сказать? — с
горечью сказал о. Ломако. — Ни мы с ним ничего не
говорили, ни он с нами.
Но архиеп. Агапит протестовал бурно. Однажды даже
заявил, что он не подчинится решению Собора, если
таковое состоится. После сильного отпора со стороны
некоторых членов Собора, он сбавил тон, но продолжал
требовать, чтобы и после отделения Ростовской епархии
была оставлена за ним «хлебная» Ростовская часовня. Еп.
Арсений, в свою очередь, протестовал против оставления
часовни за Екатеринославским архиереем. Этот вопрос о
доходной часовне отнял у Собора много времени и остался
не вполне решенным, так как архиеп. Димитрий, друг
Агапита, внес своею рукою в соборный протокол, уже после
подписания его председателем и членами президиума,
добавление, что часовня остается за Екатеринославом. Эта
приписка потом послужила предметом долгих суждений и
больших споров в В. В. Ц. Управлении, решившим дело в
пользу Ростовского епископа.
Екатеринославо-Ростовское дело, неожиданно для всех,
вызвало другой инцидент. Ни у кого из членов Собора не
могло возникнуть вопроса: кому же быть Ростовским
епископом? Ростовской епархией уже более года правил еп.
Арсений. Но этот вопрос поднял Донской викарий, еп.
Гермоген.
— А кто же будет епископом Ростовской епархии? — спросил
он Собор. Когда же ему ответили, что там есть уже
епископ, он, не церемонясь, предъявил свои права:
— А я при чем останусь? Мне четыре года тому назад
обещана была эта епархия, четыре года ждал я ее. Меня в
Ростове знают и любят. Я протестую против оставления там
Арсения. Пусть назначат выборы! Я ставлю свою
кандидатуру.
Такая откровенность на пленарном заседании Собора
удивила многих и заявление Гермогена было оставлено без
внимания.
2) Странно вели себя на Соборе донцы. Всякий вопрос
общего порядка они старались направить в свою пользу.
Когда решался вопрос: где быть В. В. Ц. Управлению, они
категорически заявили, что единственное для него место —
Новочеркасск, столица Всевеликого Войска Донского и
местопребывание Сената, что избрание другого места будет
оскорблением для Всевеликого Войска Донского.
Они даже грозили оставить Собор, если этот вопрос
решится не в их пользу. После всеобщего возмущения
членов Собора по поводу этой выходки, они стали просить
войти в их положение: им нельзя будет вернуться на Дон,
если они не добьются желанного решения, и, кроме того,
Донское Правительство откажет духовенству в содержании
от казны, уже обещанном.
Пока решался этот вопрос, донцы всё время заявляли, что
только они смогут, как следует, материально обставить В.
В. Ц. Управление. И у них, действительно, были большие
деньги. Их свечной завод располагал наличностью и
материалами, по крайней мере, на десять миллионов
рублей. Когда же вопрос решился не в их пользу, и когда
затем стали изыскивать средства из местных источников на
содержание В. В. Ц. Управления, донцы заявили, что их
епархия ничего не может дать
В. В. Ц. Управлению, ибо не располагает никакими для
этого средствами.
Поведение донцов особенно бросалось в глаза при
сравнении их с кубанцами. Последние при решении всех
вопросов проявляли удивительные спокойствие,
бескорыстие, отзывчивость и политическую зрелость. А,
между тем, все члены собора — донцы были с высшим
образованием, а из кубанцев его имели только двое.
3) Между прочим, на Соборе обсуждался вопрос:
предоставлять ли В.В.Ц.У. право награждать архиереев и
клириков. Явившиеся на собор архиепископы Димитрий и
Агапит, с бриллиантовыми крестами на клобуках, живо
напомнили жаждущим наград о деяниях «Синодов» Киевского
и Одесского, последний из которых, кажется, только тем и
занимался, что засыпал духовных лиц разными высокими
наградами, наградив прежде всего своих членов. Бывший в
1918 году еще епископом Агапит теперь стал архиепископом
и украсился высокой архиепископской наградой —
бриллиантовым крестом на клобуке, хотя тому Синоду не
могло не быть известно, что за Агапитом числилось много
тяжких прегрешений и вообще удельный вес его был очень
мал. Чтобы предупредить возможность повторения позорной
одесской практики, некоторые члены энергично настаивали:
не давать В.В.Ц.У. права награждать, ибо не время теперь
думать о наградах. Защитником, наград выступил тот же
епископ Гермоген. — «Как так не награждать?» — почти с
ужасом воскликнул он. — «Я буду говорить о себе. Я уже
десять лет епископом. Мои сверстники архиепископы. А я
что же? Так и оставаться мне?».
Вопрос был решен так: В.В.Ц.У. может награждать
клириков, награждение же епископов оставить до
восстановления связи с Патриархом.
4) Предсоборной Комиссией были составлены послания от
собора: ген. Деникину, казачьим войскам — Донскому,
Кубанскому и Терскому, восточным Патриархам, Папе и
архиепископу Кентерберийскому. Собор принял все
послания, кроме трех: Войску Донскому и инославным.
Первое было опротестовано Донцами, потребовавшими
составления нового послания, ибо представленное
недостаточно восхваляло Войско. А послания к инославным
были отвергнуты, ибо «не к лицу Собору якшаться с
еретиками».
5) Много шуму внес в Собор священник В. Востоков,
начавший обвинять и духовенство, и Собор, и даже
Патриарха в ничегонеделании и теплохладности. Он
настаивал, чтобы Церковь выступила открыто и резко
против «жидов и масонов», с лозунгом: «за веру и Царя!»
Этот, несомненно, одаренный словом иерей всегда
отличался бестактностью, резкостью, часто неуместною
прямолинейностью (ибо она у него не сообразовалась ни с
чем: ни с моментом времени, ни с условиями и
требованиями жизни). Теперь же он говорил особенно
вызывающе, чрез головы членов Собора обращаясь к толпе.
Его выступление носило митинговый характер и вызвало
резкий отпор со стороны кн. Е. Н. Трубецкого,
архиепископа Дмитрия и епископа Михаила, назвавших его
клеветником, бунтовщиком, человеконенавистником. Кроме
отдельных черносотенных членов, Собор, можно сказать, в
полном составе отнесся крайне отрицательно к выходке о.
Востокова.
6) Странную роль на Соборе играли два графа: Апраксин
(б. Секретарь императрицы Александры Федоровны) и
Граббе, изображавшие ревнителей и защитников строгого,
уставного православия, при решении всех вопросов
старавшиеся отыскать сверхканоническую почву и
восстававшие, под видом боязни новшеств, даже против
здравого смысла и очевидной пользы церковной. Гр. Граббе
являлся на вечерние заседания почти всегда в совершенно
нетрезвом виде, не смущаясь выступал по всем вопросам,
вообще, держал себя до крайности развязно, а в
пользовании историческими фактами и справками уже
решительно ничем не стеснялся.
Граф же Апраксин собрал около себя значительную партию,
которая выставила его кандидатом в члены В.В.Ц.У. Сам он
очень домогался этого звания, однако, получил одинаковое
число голосов с гр. В. В. Мусин-Пушкиным, хотя последний
на Соборе и не присутствовал. Предстояла
перебаллотировка. Партия Апраксина усилила агитацию, но
один из членов Собора предложил решить дело жребием.
Предложение было принято. Вынимал жребий архиепископ
Митрофан. Жребий пал на гр. Мусина-Пушкина. Апраксин
тотчас попросил слова, которое и было ему дано. Осенив
себя крестным знамением, он начал: — Господи! Благодарю
Тебя, что Ты избавил меня от тяжкого жребия, который мог
выпасть на мою долю. Я с ужасом думал о возможности быть
избранным на дело, которое выше моих сил...
Вопль Апраксина произвел тяжелое впечатление на
большинство соборян. Едва ли кто поверил в искренность
его молитвы, ибо все видели, с какими усилиями его
партия проводила его в члены В.В.Ц.У. и как он сам
волновался во время выборов.
Все эти инциденты не могут, однако, ни умалить
произведенной Собором работы, ни отнять у него огромного
значения, какое он имел для последующей церковной жизни.
В общем, работа на Соборе протекала спокойно, велась
энергично, и историк отметит, что Собор в короткий срок
разрешил множество вопросов самого разнообразного
характера.
Собор спокойно обошел все подводные камни и, хотя о.
Востоков, злословя, обзывал его в Екатеринодаре
«еврейским синедрионом», он проявил, при общей смуте,
большое спокойствие, понимание церковных нужд и
готовность идти им навстречу. При большем времени и
лучших условиях Собор мог бы принять еще большие
решения.
Номинальному инициатору этого Собора, архиеп. Агафодору,
Собор принес много огорчений. На Соборе оформилось
отделение Кубанской епархии от Ставропольской — событие,
которого давно уже боялся престарелый, бессознательно
цеплявшийся за власть архиепископ. Когда ему сообщили о
соборном решении, он упал в обморок и при падении сильно
ушиб голову и руку. Два дня после этого он почти без
движения пролежал в постели. За этим последовали другие
огорчения. Он мечтал, что Собор поднесет ему белый
клобук.
Собор ограничился адресом, а вопрос о белом клобуке
отложил до восстановления связи с Патриархом. Не
дождавшись от Собора милости, старец впал в страх, как
бы Собор или учрежденное им В.В.Ц.У., не отстранили его,
по старости, от кафедры. Под этим страхом, постоянно
мучившим его, он жил всё время до самой своей кончины,
18 июля 1919 г., возможно, ускоренной пережитыми на
Соборе волнениями.
Присутствовавший при кончине архиепископа Агафодора
прот. Кир. Окиншевич рассказывал мне, что старец умирал
спокойно, в полном сознании. Около него в момент смерти
находились еп. Михаил и прот. Окиншевич. Последний,
видя, что старец начинает дышать всё тяжелее, обратился
к еп. Михаилу:
— Надо читать отходную. Владыка умирает.
Умирающий открыл глаза и, уставившись на Окиншевича,
спросил его:
— А вам кто это сказал?
Потом снова закрыл глаза, начал еще тяжелее дышать и
через несколько минут скончался.
Таким образом, старец-архиепископ, может быть,
сокращением дней своих заплатил за то дело, которое,
совершившись помимо его воли, вопреки его желаниям, вне
его сознания, вплетет его имя в церковную историю.
Историк должен будет отметить, что архиепископ Агафодор
созвал южнорусский Собор, давший краю высшую церковную
власть, которая отсутствовала после перерыва сношений с
Патриархом и которая затем церковно объединила
разрозненные части разоренной русской земли. Историк
скажет, что архиепископ Агафодор молитвою и речью открыл
Собор и «почетно» возглавлял его. Иного, по всей
вероятности, он и не сможет сказать, ибо всё,
происходившее до созыва Собора и вызвавшее этот Собор,
сводилось к разговорам отдельных лиц и частных групп, к
кабинетным докладам Главнокомандующему и не
зафиксировано на бумаге. Эра же соборная начинается
приглашениями за подписью архиеп. Агафодора, обращенными
к архиепископам, епископам, атаманам и пр. Таким
образом, архиеп. Агафодор, в пору полного своего
одряхления, невзначай, но прочно и почетно попал в
историю.
Временное Высшее Церковное Управление
Собор закончил свою работу. Теперь предстояло наладить
работу В.В.Ц.У.
На Соборе самый вопрос о бытии В.В.Ц.У. вызвал
несравненно меньше споров и трений, чем другой, попутный
вопрос: где быть В.В.Ц.У. Донцы, упустившие из своих рук
честь созыва и приема Собора, решили компенсировать себя
за счет В.В.Ц.У. Плоско, не серьезно, иногда грубо и
даже цинично, пускались ими в ход все приемы и доводы,
что В.В.Ц.У. надлежит быть там, где действует власть
Всевеликого Войска Донского и где уже восседает Сенат.
Собор, однако, понял, что тут Донцами руководят только
два чувства: мелкое, провинциальное честолюбие и желание
играть роль в Церкви, для чего заблаговременно
обеспечить себе митрополию с ее управлением. И Собор не
пошел на их удочку. Собор сделал единственную уступку,
сформулировав статью о местопребывании В.В.Ц. Управления
так: «Местопребывание В.В.Ц.У. определяется самим
В.В.Ц.У. по согласованию с Главнокомандующим».
Я лично считал весьма важным, чтобы В.В.Ц.У. было там,
где Главнокомандующий. Это необходимо было для
возвышения власти последнего, а следовательно, и для
прочности ее. Принятая Собором формула удовлетворяла
меня, ибо теперь ясно было, что В.В.Ц.У. будет там, где
захочет Главнокомандующий. А последнему, если он сам не
оценит положения, можно будет подсказать нужное решение.
26 мая, в Троицын день, после обедни, я докладывал ген.
Деникину о результатах соборной работы. Он с большим
интересом выслушал мой доклад, но посетовал, что Собор
скоро закончил занятия.
— Ужель ограниченность средств была тому причиной? Мы
дали бы вам еще деньжонок, — сказал он.
Я успокоил его, что спешность нисколько не повредила
делу. Когда я упомянул о местопребывании В.В.Ц.У. он
спокойно заметил:
— Ему надо быть там, где председатель. Я возразил:
В.В.Ц.У. надо быть там, где Главнокомандующий. Это
придаст вес Главнокомандующему. Самостийники понимают
это и уже старались перетянуть В.В.Ц.У. во Всевеликое
Войско Донское.
— А что такое Всевеликое Войско Донское? Что хорошего
они сделали? — спросил, повысив голос, Деникин.
— Я знаю, что ничего особого они не сделали. Так не надо
же давать им и авансы, — ответил я. Потом мы снова
заговорили о Соборе.
— Слушайте! — уже улыбаясь, сказал Деникин, — разве
можно так суесловить? Начали расхваливать меня, что я
поднял мысль о Соборе, о созыве его, об учреждении
органа высшей церковной власти и пр., и пр. А я-то тут
причем, когда всё это другие затеяли? Неудобно мне было
обличать Собор во лжи, а то обличил бы. .
После этой беседы меня очень беспокоил вопрос о
местопребывании В.В.Ц.У. Вдруг «сдаст» Деникин и
согласится с архиепископом Митрофаном, если последний,
следуя за своими донцами, станет настаивать на
Новочеркасске. Чтобы усилить нашу позицию, я переговорил
с ген, Драгомировым и Лукомским. Оба они сразу
согласились, что В.В.Ц.У. надо быть при
Главнокомандующем. Драгомиров предложил мне: в
понедельник 3-го июня, накануне приезда в Екатеринодар
архиепископа Митрофана, вместе побывать у Деникина и
настоять на Екатеринодаре. В понедельник, в 12 ч. дня, я
пришел к Деникину, где уже застал Драгомирова, успевшего
сделать свой доклад относительно места В.В.Ц.У.
— Ну, что ж? Будем стоять на Екатеринодаре? — спросил
меня Деникин.
— Непременно, — ответил я, — и не отступим! Сдадутся. А
это нужно для вас, для престижа вашей власти, для дела.
— Ну, так и будет, — сказал Деникин.
После этого мы рассмотрели составленный мною церемониал
открытия В.В.Ц.У. По этому церемониалу во вторник, 4
июня, в 9 часов утра выезжают на вокзал для встречи
председателя, архиепископа Митрофана: пребывающие в
Екатеринодаре архиереи, члены В.В.Ц.У., представители
Кубанской епархии и генерал Драгомиров. Последний везет
архиепископа в Войсковой собор, где его встречает
духовенство. После соборной встречи все члены В.В.Ц.У.
отправляются в покои Кубанского епископа и обсуждают
вопрос о местопребывании В.В.Ц.У.
В 12 ч. дня все члены В.В.Ц.У. представляются ген.
Деникину
5-го, в 10 ч. утра, открытие В.В.Ц.У. молебствием в
Войсковом соборе, на котором присутствуют: генерал
Деникин, высшие чины штаба и члены Особого Совещания.
За несколько дней перед тем ген. Деникин чествовал
обедом приезжего английского генерала. Во время обеда он
совершенно неожиданно для всех провозгласил I тост за
Верховного Правителя России, адмирала Колчака, которому
он подчиняет себя. Тост тем более удивил всех, что,
бывший недавно победоносным Колчак теперь терпел
поражения, в то самое время, когда армия Деникина
неудержимо неслась вперед. Благородный шаг Деникина не
одинаково был встречен присутствовавшими: одни ответили
на него дружным «ура», другие, как дежурный генерал
Ставки Главнокомандующего С. М. Трухачев и личный
адъютант Деникина, полковник А. Г. Шапрон-дю-Ларе, оба
прекрасные люди и добрые воины, увидев в этом акте
унижение Добровольческой Армии, встали из-за стола и
ушли. Тем удивительнее был шаг Деникина, что раньше все
высказались против него: и Особое Совещание, и
общественные организации — Совет Государственного
Объединения, Национальный Центр и др. В этом вопросе
Деникин взял всецело на себя и инициативу и
ответственность.
На следующий день по всему городу шли разговоры о тосте
Деникина. Одни восторгались Деникиным, другие осуждали
его. Я зашел к полк. Шапрону. Он, оказалось, вернувшись
с обеда, подал Деникину докладную записку, в которой
просил уволить его от должности личного адъютанта и от
службы в Добровольческой Армии. Я решительно осудил его
поступок, сказав ему, что он не имел права так обижать
Деникина — он должен был поддержать его, если бы тот в
данном случае и допустил ошибку. По моему же мнению,
такой ошибки не сделано. В это время принесли записку
Деникина: «Полковник Шапрон, по его просьбе,
освобождается от должности моего личного адъютанта».
Шапрон показал мне записку.
— Видите, всё кончено.
— Ничего не кончено. Идите к Деникину и исправляйте дело
— сказал я, и Шапрон остался адъютантом. Если так
действовали близкие, то бездельники пустословили, а
враги рычали, обвиняя Деникина в превышении власти и пр.
Ему нужна была поддержка. Вот, он теперь и говорит мне:
— Надо, чтобы архиепископ Митрофан сделал распоряжение о
поминовении на богослужениях «Благоверного Верховного
Правителя». — Зачем арх. Митрофан? Это сделает В.В.Ц.У.,
— возразил я.
— Это еще лучше, — сказал Деникин. В 12 ч. дня члены
В.В.Ц.У. представлялись Деникину, причем был затронут
вопрос о местопребывании В.В.Ц.У. Решили так: постоянное
место В.В.Ц.У. при Ставке Деникина, но председатель
может назначать заседания и в других местах. Такое
решение удовлетворило всех.
Вечером состоялось заседание В.В.Ц.У., на котором между
прочим было постановлено: «Поминать на всех
богослужениях во всех церквах, после Богохранимой
Державы Российской, Благоверного Верховного Правителя».
5 июня, в 10 ч. утра, состоялось открытие В.В.Ц.У. Рано
утром я приказал составить протокол постановления о
поминовении имени Колчака, а когда члены В.В.Ц.У.
собрались в алтаре, я предложил им подписать его. У
председателя же попросил разрешения прочитать этот
протокол пред молебном после прочтения акта об
учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан сначала
заупрямился, а потом махнул рукой:
— Делайте, если находите нужным!
В Войсковой собор прибыли к молебну: Деникин,
Драгомиров, все высшие чины Штаба, все члены Особого
Совещания и много народу. Архиереи со множеством
духовенства вышли на средину храма, а я с амвона
прочитал акт об учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан
произнес речь, посвященную открытию В.В.Ц.У., а затем я
прочитал протокол о поминовении Верховного Правителя.
Никто этого акта не ожидал и потому впечатление
получилось потрясающее. Драгомиров плакал, прослезились
и другие. А на молебне по установленному чину уже
поминали: Благоверного Верховного Правителя.
После молебна Деникин говорит мне: — Смотрите ж, не
сдавайтесь, если самостийники начнут напирать!
— Будьте спокойны. Не сдадим! — ответил я.
Вечером этого дня в Зимнем театре происходило
объединенное заседание общественных организаций:
Национального Центра (кадеты), Совета Государственного
Объединения и Союза Возрождения (социалисты), Выступали
ораторы: Н. И. Астров, Н. В. Савич и проф. Алексинский.
Все эти организации раньше были против признания адм.
Колчака. Теперь же ораторы расхвалив вали
самоотверженный подвиг Деникина. А я радовался, что
Церковь опередила все общественные выступления: она
первая поддержала Деникина.
7 июня. В обществе всё больше восхваляют шаг Деникина.
А. В. Кривошеий (Председатель Совета Государственного
Объединения) сказал Анне Николаевне Алексеевой (вдове
ген. М. В. Алексеева) :
— Отвергши признание Колчака, мы поступили так, как
должны были поступить, но и Деникин, оставаясь
Деникиным, не мог поступить иначе, как он поступил. Мы
все преклоняемся пред ним.
Недуги Добровольческой Армии
В первый же день своего пребывания в Добровольческой
Армии я имел интересный разговор в доме генерала
Лукомского. Еще в Крыму мне пришлось услышать много
нареканий на гвардейцев, бравировавших своим положением
и своими монархическими чувствами и сильно возбуждавших
против себя и армию, и население. А им-то, теперь, в
демократическое время, надо было бы присмиреть и не
будировать.
На мой взгляд, восстановление гвардии было
преждевременно, и для престижа Добровольческой Армии в
глазах населения невыгодно. Добровольческая Армия должна
была быть демократической. К этому надо прибавить, что
новые полки, как Корниловский, Марковский, Алексеевский
и Дроздовский, имели все основания считать себя по
боевой доблести ни в каком случае не ниже гвардии;
старый же принцип старшинства полков теперь не должен
был приниматься во внимание. Я высказал мысль, что
восстановление гвардии было большой ошибкой. Но мое
мнение было встречено резким протестом.
Между тем, в марте 1919 г. посетивший меня толковый,
честный и доблестный полковник лейб-гвардии
Преображенского полка Кутепов, без всякого повода с моей
стороны, повторил мне о гвардии буквально то же самое,
что я в ноябре 1918 года говорил в семье Лукомского,
признав восстановление гвардии большой ошибкой. Второе
явление, о котором я еще в Киеве был осведомлен и
которое воочию увидел, прибыв в Екатеринодар, это
заносчивое отношение участников первого Кубанского
похода, ко всем, не участвовавшим в этом походе,
непомерные претензии их на исключительные права и
преимущества и, наконец, крайняя нетерпимость ко всем,
кто так или иначе приобщился к службе у большевиков.
В особенности эта нетерпимость проявлялась к лицам в
генеральских чинах. Нетерпимость ко всем, служившим у
большевиков, стала своего рода принципом Добровольческой
Армии. На всех перебежчиков оттуда добровольцы смотрели
только с точки зрения своей «чистоты», какою они считали
верность союзникам и полную непричастность к службе у
большевиков, и совсем забывали о государственной пользе,
о пользе своего же дела, которое страшно страдало от
такого взгляда; как не хотели они понять и тех сложных
условий, которые заставляли офицеров царской армии
служить у большевиков.
С первых же дней своего пребывания в Добровольческой
Армии я начал внушать и высшим, и низшим добровольцам
мысль, что отношение к служившим в Советской России
офицерам требует большой осторожности, исключающей
всякую нетерпимость, заносчивость, мщение и жестокость.
Очень трудно было проводить эту мысль, ибо в Армии
преобладал взгляд, что всех перебежчиков из России,
особенно генералов, надо вешать. И когда ген.
Болховитинов не был повешен, а лишь разжалован в
рядовые, многие возмущались этим. Ген. Леонид Митр.
Болховитинов, товарищ Деникина по Академии, в Великую
войну занимал должности: начальника Штаба при
Главнокомандующем на Кавказе, а потом командира 1-го
арм. корпуса. У большевиков служил инспектором пехоты. В
июле 1918 г. бежал в Екатеринодар к семье, где был
арестован, по приказанию Деникина, и отдан под суд.
Брешь в этом вопросе пробивалась крайне медленно. Мне
казалось, что молодежь, занявшая видные места в
Добровольческой Армии, особенно настойчиво поддерживала
взгляд на необходимость самого строгого отношения к
прибывающим из Советской России, опасаясь, как бы
последние потом не оказались непобедимыми их
конкурентами на видные места. Сам Деникин был
сторонником сурового отношения только по своей
честности, слишком прямолинейной, не знающей уступок. За
всё время революции он ни разу не изменил своему
солдатскому долгу честно служить Родине, много раз мог
поплатиться за это своею жизнью и всё время оставался
верен своим союзникам. Своим сильным, но слишком
прямолинейным умом он не мог понять, ни в своем сознании
примирить офицерского звания со службой у большевиков.
Почти до самого конца Деникинской эпохи отношение
Главного Командования к офицерам, служившим у
большевиков, оставалось нетерпимым. При Ставке была
образована особая комиссия — «Болотовская» (председатель
ее ген. Болотов), состоявшая из семи (кажется)
генералов, чрез которую, как чрез чистилище, должны были
проходить все перебежчики.
Процедура «очищения» тянулась иногда 2-3-4 месяца, и
длительность ее для лиц, не располагавших средствами, —
а таковых было большинство, — была мучительна. Для не
смогших реабилитироваться предстоял суд иногда с
предварительным, чрезвычайно унизительным заключением на
гауптвахте или в особом помещении, назначенном для таких
узников и, конечно, лишенном самых примитивных удобств.
А затем предстоял суд, часто очень не милостивый, иногда
кончавшийся для заслуженных генералов разжалованием в
рядовые, а то и каторгой. Изменить эту убийственную
политику не представлялось никакой возможности, ибо она
встречала сочувствие не только у крепко уцепившихся за
свои места и боявшихся потерять их, но и вообще на
фронте, в особенности, среди участников Кубанского
похода, много выстрадавших и естественно озлобленных. Ни
у тех, ни у других нехватало мужества, чтобы забыть о
своих правах и по-братски встретить идущих к ним, ни
мудрости, чтобы предвидеть все ужасные последствия, к
которым должна была привести такая нетерпимость.
Я несколько раз просил ген. Романовского, намекал и ген.
Деникину о необходимости изменить взгляд на перебежчиков
и отношение к ним. Мне отвечали, что негодяев нельзя
щадить, что против снисхождений весь фронт и пр.
Зная мое отношение к этому делу, ко мне со всех сторон
шли проходившие чрез чистилище, но я был бессилен
что-либо для них сделать. Так продолжалось до ноября
1919 г., когда были присуждены к каторге два генерала
Генерального Штаба, георгиевские кавалеры: доблестный
герой Нароча, честный и патриотично настроенный ген.
Буров, и ген. Котельников, — первый на 4 года, а второй
на 8 лет. Бурова я знал еще по Академии Генерального
Штаба и после следил за его службой. Пришедши ко мне,
Буров, как на духу, рассказал мне и про свою «службу» у
большевиков (в течение года он сменил у них пятнадцать
мест, значит, фактически не служил) и про свое семейное
положение: его жена с двумя детьми в это время голодала
в Харькове (я читал ее письма), жила в не отапливаемой
комнате, с закрытыми ставнями, чтобы теплее было; ели
горячее через день; всё распродала; исхудала так, что не
могла сидеть на деревянном стуле, дети покрылись
нарывами. Буров плакал навзрыд, рассказывая про свое
горе. Я пошел к Романовскому и представил ему весь ужас
их «правосудия», уже давшего результаты: в июле этого
года в Орле двадцать два офицера Генерального Штаба,
служащие у большевиков, обсуждали вопрос, как им быть, в
виду установившегося в Добровольческой Армии отношения к
перебежчикам. И решили: доселе мы играли в поддавки,
теперь начнем воевать по совести. Романовский уверял
меня, что он, по своему мягкосердечию, готов всех
простить, но фронт против снисхождений. Я настоял, чтобы
он просил Деникина. Он обещал. В результате Буров и
Котельников были помилованы и для всех других была
объявлена амнистия. Но было уже поздно: наши войска,
откатываясь назад, подходили к Ростову и Таганрогу.
Возможно, что суровое, беспощадное отношение к служившим
у большевиков ускорило нашу катастрофу. Оно ожесточило
тех, кто готов был стать нашими союзниками; более того,
— заставило их искать спасения не у нас, а у наших
врагов. Мы не только лишились их помощи, но и приобрели
в лице их серьезных противников.
Другою, уже несомненною причиною наших неудач были
развившиеся в Добровольческой Армии до больших размеров
грабежи, взяточничество и казнокрадство. Еще в начале
1919 г. я умолял ген. Романовского обратить внимание на
грабежи и, прежде всего, на их причину. Первой же их
причиной были крайняя честность и бережливость ген.
Деникина. Он сам довольствовался таким жалованьем,
которое не позволяло ему удовлетворять насущные
потребности самой скромной жизни.
Г-жа Деникина сама стряпала; сам он ходил в заплатанных
штанах и дырявых сапогах; семья его скудно питалась.
Такой же самоотверженной скромности он требовал и от
всех добровольцев.
Но если Главнокомандующий и мог кой-как перебиваться на
1.500 руб. в месяц, то семейный офицер никак уж не мог
жить на 300-400 рублей в месяц. Я несколько раз
доказывал ген. Романовскому (помнится, и Деникину), что
такое бережливое отношение к казне до добра не доведет,
что нищенское содержание офицеров будет толкать их на
грабежи. Мне отвечали, что иначе поступить не могут, во
избежание обвинений в расточительности, да и станков
нехватает для печатания денег.
Когда же грабежи начались, и я обратился с просьбою
прекратить их, ген. Романовский ответил мне, что грабежи
— единственный стимул для движения казаков вперед:
«Запретите грабежи, и их никто не заставит идти вперед».
И грабежи, с молчаливого попустительства Главного
командования, развивались всё больше. Некоторые из
вождей, как Кубанский герой — ген. Шкуро и Донской —
ген. Мамонтов сами показывали пример. О Шкуро все, не
исключая самого ген. Деникина, открыто говорили, что он
награбил несметное количество денег и драгоценных вещей,
во всех городах накупил себе домов; расточительность
его, с пьянством и дебоширством, перешла все границы. О
Мамонтове ходили тоже невероятные слухи. 30 марта 1930
г. мне многое рассказал о Мамонтове ген. Н. Н. Алексеев,
в Донской армии бывший командиром корпуса, а пред
Великой войной профессором Военной Академии, умный и
честный человек. В гражданской войне его корпус
действовал рядом с корпусом Мамонтова и он,
следовательно, хорошо знал Мамонтова.
Ген. Алексеев рассказывал мне, что денщик Мамонтова
вывез из знаменитого мамонтовского похода «на Москву»
семь миллионов рублей. Сам Мамонтов рассказывал ген.
Алексееву, что в Тамбове и Воронеже он обобрал сейфы. В
одном из сейфов он захватил целый ящик архиерейских
крестов и панагий, украшенные драгоценными камнями. Этот
ящик он передал на хранение своему адъютанту. Когда на
другой день Maмонтов попросил адъютанта принести ящик с
архиерейскими вещами, чтобы показать их какому-то гостю,
адъютант с удивлением ответил:
— Какой ящик? Никакого ящика на хранение я не получал.
И так и не вернул ящик.
— Это совершенно спокойно рассказывал Мамонтов o своем
адъютанте, а что этот адъютант рассказывал о Мамонтове,
— того и не передашь, — закончил свой рассказ ген.
Алексеев. Но и Шкуро и Мамонтова награждали, повышали,
чествовали, прославляли. Кто не знает, с какими овациями
встречал Мамонтова Донской Круг, Шкуро — Екатеринодар и
т. д.
Вслед за вождями грабили офицеры, казаки, солдаты. За
частями тянулись обозы с награбленным добром; казаки и
солдаты возвращались домой с мешками, набитыми деньгами
и драгоценными вещами и, конечно, разбогатев, не хотели
вновь идти воевать. Грабежи стали общим явлением,
которого уже никто не скрывал. Священник 2-го конного
полка прямо говорил мне в августе 1919 г., что в их
полку каждый солдат получает не менее 5 (пяти) тысяч
рублей в месяц (насколько помню, Деникин в это время
получал тоже пять тысяч рублей в месяц), и что надо
только жить в дружбе с солдатами и офицерами, чтобы
иметь сколько угодно денег. А как грабили, — об этом
вспоминать страшно...
Один офицер рассказывал мне, что в некоем селе у только
что разрешившейся от бремени учительницы начальной школы
сняли обручальное кольцо и забрали детские распашонки!..
Приезжавшие с фронта офицеры тратили на кутежи огромные
деньги.
А тыл, в свою очередь, не отставал от фронта, изощряясь
в спекуляции, которая достигла невероятных размеров, и
остановить которую не было возможности. Спекулировали
даже в Ставке. Комендант Главной Квартиры, полковник
Яфимович, был отдан под суд за спекуляцию и хищения и
был присужден к шести годам каторги. В Комендантском
Управлении продали 500 тысяч папирос, пожертвованных для
Армии и сданных Деникиным на хранение в Комендантское
Управление.
Взяточничество открыто процветало. В декабре 1919 г.
ростовские железнодорожники потребовали тридцать тысяч
рублей за вагон для семейств высших чинов Управления
путей сообщения. И последние только тогда получили
вагон, когда дали просимую взятку. Кубанский походный
атаман (военный министр), ген. Болховитинов в январе
1920 г. говорил мне:
— Я должен ежедневно отправлять на фронт два вагона
муки. Мерзавцы железнодорожники не дают вагонов без
взятки. Нечего делать. Приказал давать по 20 тысяч
рублей в день.
Общее развращение дошло до бесстыдства. У большинства
как будто мозги и совесть перевернулись.
Священник 2 конного полка о. Кир. Желваков, еще молодой
человек, лет 28, с полным семинарским образованием, был
переведен мною, по его просьбе, в августе 1919 г. в
Терский казачий полк. В октябре или ноябре командир 2
конного полка полк. А. Г. Шапрон лично доложил мне, что
этот «пастырь» с офицерами занимался грабежами и
награбил более 300 тысяч рублей, которые положены им в
банк.
Я поручил одному из священников произвести строгое
расследование. Моя ли бумага не дошла до следователя,
или его расследование затерялось в пути, но ответа я не
получил. А события, начиная с декабря, пошли так
головокружительно быстро, что мне было не до Желвакова,
— благо новых жалоб на него не поступало. 30 марта в
Севастополе Желваков явился ко мне. Я предъявил ему
обвинение. Свое участие в грабежах он отрицал, но не
отрицал того, что у него в полку были большие деньги,
только не 300, а 200 слишком тысяч. На мой вопрос, как
он их добыл, он спокойно ответил: «Выиграл в карты с
офицеров». И затем, видя мое возмущение, стал спокойно
доказывать, что тут нет ничего предосудительного, а лишь
чисто семейное дело. Когда же я начал еще более
возмущаться, он так же спокойно спросил меня:
— Да вас-то что удивляет? Размер суммы? У меня теперь
есть более двух миллионов рублей.
— Тоже в карты выиграли? — спросил я, пораженный его
цинизмом.
— Нет! — ответил он. — Эти деньги я добыл иначе. В июле
я взял двухмесячный отпуск, купил в Петровске две тысячи
пудов керосину, по 100 рублей за пуд. Этот керосин отвез
в Чугуев и продал там по 800 рублей пуд.
И потом этот иерей-картежник и спекулянт — стал мне
доказывать, что и в последней его операции не было
ничего предосудительного, и никак не мог понять, что
иерей, обыгрывавший своих духовных чад-офицеров,
иерей-спекулянт не терпим в армии.
К сожалению, в этот день я сдал управление военным
духовенством еп. Вениамину и потому не мог ничего больше
сделать, как только выразить свое полное презрение этому
субъекту.
Грабежи, спекуляция, нахальство и бесстыдство разложили
дух армии. Грабящая армия — не армия. Она — банда. Она
не могла не придти к развалу и поражению.
Наряду с указанными печальными явлениями, в
интеллигентных кругах, в особенности, аристократических
и состоятельных, наблюдалось легкомысленное отношение к
революции с отсутствием желания понять ее и определить
свою роль в ней.
Пожалуй, большинство среди них смотрело на революцию,
как на мужицкий, хамский бунт, лишивший их благополучия,
мирного и безмятежного жития. Этот бунт надо усмирить,
бунтовщиков примерно наказать, — и всё пойдет
по-старому. Многие с наслаждением мечтали, как они
начнут наводить порядок поркой, кнутом и нагайкой. А
некоторые, по мере продвижения добровольческих войск на
север, устремлялись уже в свои освобожденные имения и
там начинали восстанавливать свои права, производя суд и
расправу. Серьезного, глубокого взгляда на революцию
почти не приходилось встречать.
Почти никто не хотел понять, что под видом революции
идет огромное стихийное движение, направляемое незримой
рукой к какой-то особой цели: к перестройке жизни на
новых началах, к очищению ее от разных наростов,
наслоений, условностей, укоренившихся предрассудков и
неправд. Это движение, в зависимости от многих причин и
особенностей русской жизни, проходит неровно, бурно,
болезненно. Разразившаяся буря очищает удушливую
атмосферу русской жизни медленно, неприметно для глаза,
а сокрушает и коверкает всё, попадающееся на пути,
слишком явно и наглядно для всех. Вот ее-то и надо было
общими силами ввести в надлежащее русло, дать ей
правильное течение, а у нас многие лишь хотели ее
задержать, остановить, чтобы на обломках после бури
начать восстановление старой, одряхлевшей, а теперь еще
и разрушенной постройки. Хотели задержать ход истории,
повернуть назад текущую реку. Усилия были тщетны и
трагичны. Они лишь замедляли, осложняли и делали более
болезненным исторический процесс, вызывая новые жертвы,
новые страдания.
Наша интеллигенция, в известной своей части, тут не
выдержала исторического экзамена. Революцию сознательно
и бессознательно, намеренно и ненамеренно, прямо или
косвенно одни сумели подготовить, другие не сумели
предотвратить, но понять ее в большинстве своем не
смогли и, когда она, прежде всего, ударила вообще по
образованным классам и по их благосостоянию, потребовав
от них огромных жертв, они испугались и принялись
останавливать ее силою, не противопоставив ей мощной
творческой идеи. Эта мысль едва ли нуждается в
доказательствах. Все не проверенные, «новые» идеи
необдуманно заносились в народ, конечно, интеллигентами,
или «полуинтеллигентами». Они же первые показывали
примеры неверия, неуважения ко всякой власти, ко всем
старым заветам. С другой стороны, сколь многие из внешне
образованных людей оставались по натуре крепостниками,
пользовавшимися трудами простого народа и слишком мало
радевшими о благе его. Не они ли были виновны в том, что
до самого последнего времени наш простой народ оставался
невежественным? На них, а не на простой народ, падает,
поэтому, и главная вина за уже сотворенные революцией и
еще творимые ею неисчислимые ужасы, мучения и
преступления.
3-го мая 1920 г. на приходском собрании, составленном из
одних интеллигентов, на о. Антигоне я сказал
присутствующим:
— Господа, посмотрите прямо и честно на происходящее!
Мужик наш, наш простой народ оказался не тем, чем вы
представляли его: разбушевавшись, он натворил за эти три
года много грязных и ужасных дел. Но мы-то лучше ли его
оказались в это время? Вспомните про спекуляции,
хищения, грабежи и грубый, безудержный эгоизм,
охвативший всех нас!.. Мы хуже их, ибо от нас больше
требуется, чем от них.
Если хотя бы не все, — этого никогда не бывает, — а
большинство в Добровольческой Армии прониклось мыслью,
что в ту пору нужно было жертвовать не только своею
жизнью на поле брани, но и своими правами,
преимуществами, достоянием своим, и мечтать не о
реставрации старого, а о стройке нового, отвечающего
интересам не отдельных классов, а целого народа, —
тогда, думается, добровольческий подвиг привел бы нас к
лучшим результатам.
Конечно, было много и других причин нашей неудачи. К ним
надо отнести: неустройство тыла и особенно резервов,
ошибки командования, зарвавшегося вперед, избиравшего
иногда географически-неверные направления для операций и
др. Может быть, ошибкой ген. Деникина было и его большое
доверие к англичанам.
Ген. Холлман и другие англичане были постоянными его
советниками. Всегда ли англичане были добрыми
советниками Главнокомандующего? Не преследовали ли они
больше свои, чем наши интересы? Не затягивали ли они, в
своих целях, намеренно развязку великой нашей трагедии?
Эта мысль мучила многих.
Упомянутый уже мною, ген. H. H. Алексеев 30 марта 1920
года говорил мне, что наш провал стал для него
несомненным со времени «Мамонтовского» похода,
предпринятого вразрез со всеми правилами стратегии и
тактики. Снять с растянутого фронта 15 донских полков
(там всего было 25 полков) и бросить их на явную
авантюру, не обещавшую, кроме грабежа, никаких других
успехов, — это было безумием и преступлением. Результаты
«Мамонтовского» похода были таковы: Тамбовские и
Воронежские комиссары были очень перепуганы, но это для
общего большевистского дела было не важно; у нас же 15
Мамонтовских полков были окончательно деморализованы
грабежами и беспутством, а оставшиеся на фронте 10
полков, несшие непосильную службу, были совершенно
истощены. И начался развал Донского фронта...
Но в Штабе Главнокомандующего или не предвидели всей
опасности, или старались скрывать ее.
Генерал-квартирмейстер Штаба, ген. Плющик-Плющевский
несколько раз в конце 1919 г. повторял мне, что наши
неудачи временны, что осень и начало зимы всегда были
неблагоприятны для нас. Ген. Романовский так же смотрел
на дело. Ген. Деникин заверял, что он не сдаст Харькова,
потом — Ростова, наконец — Екатеринодара. Может быть,
иногда они и не могли говорить иначе, чтобы не сеять
паники. Но факт тот, что с эвакуацией у нас опаздывали.
В Ростове, как рассказывали очевидцы, было брошено до
10.000 больных и раненых солдат и офицеров, многие из
которых потом были зверски замучены большевиками: два
больших госпиталя на Таганрогском проспекте были сожжены
со всеми лежавшими в них больными. Свящ. Марковского
полка, прот. Евг. Яржемский видел страшную картину
исковерканных огнем железных госпитальных кроватей с
лежавшими на них, обугленными человеческими костями, не
убранных после страшного пожарища. По рассказам других,
санитарные вагоны, которых не успели вывести из Ростова,
были увешаны трупами казненных больных.
Относясь к ген. Деникину с глубоким уважением, ценя его
бескорыстие, его кристальную честность, я, однако, не
часто бывал у него. Два раза я обедал у него: на
именинах и на крещении его дочери, два раза был у него,
— вернее у его жены, — с визитами. По служебным делам я
тоже не учащал посещений: шел только в случаях крайней
необходимости. Мой принцип — глаза начальству не
мозолить и зря его не беспокоить. Обыкновенно,
приходилось мне делать ему доклады по церковным
вопросам. Но несколько раз я беспокоил его и по общим
делам. В августе 1919 г., например, я предстательствовал
пред ним за вдов и сирот добровольцев.
Положение вдов и сирот добровольцев тогда требовало
большого участия: они все бедствовали, получая ничтожную
пенсию. Дело в том, что оклады чинов Добровольческой
Армии всё время повышались. В ноябре 1918 г. я застал
совсем маленькие оклады: несмотря на то, что рубль наш
уже был обесценен, сам Деникин получал 1500 р. в месяц;
я получал 600 р., когда, при полноценном рубле, в
1911-1914 гг. я получал 10.000 р. в год, значит, более
800 р. в месяц. На долю младших офицеров приходился
совсем мизерный оклад. 1 декабря 1918 г. оклады были
увеличены почти в три раза, 1 июля 1919 г. и 1 декабря
1919 г. были сделаны новые повышения. По последнему
окладу я получал до 20.000 р. в месяц. А вдовы
продолжали получать пенсии из окладов, какими
пользовались их мужья в день смерти. Таким образом,
вдова какого-либо капитана-добровольца, погибшего до 1
декабря 1918 г., получала пенсию из оклада каких-либо
300 рублей. Это была насмешка над пенсией.
До меня доходили жалобы вдов и сирот. Я попытался
сначала добиться толку в пенсионном отделении военного
управления. Но там сидели формалисты, крючкотворы,
заявившие мне, что они действуют строго по закону,
который в данном случае не допускает исключений. Тогда я
пошел к Деникину, чтобы представить ему всю несуразность
и жестокость таких действий «по закону». Деникин
согласился со мной и приказал быстро разрешить вопрос.
Но проходили месяцы, жизнь дорожала, оклады еще раз
чрезвычайно повысились, а на долю вдов и сирот
по-прежнему падали жалкие крохи. Я побывал в Пенсионном
отделении, затем у начальника отдела, ген. Фирсова,
наконец, у начальника управления, ген. Вязьмитинова. В
первом мне сказали, что вопрос разрабатывается (это — с
августа!); последний заявил мне, что дело идет, но оно
затянется на 2-3 месяца, ибо управление финансов раньше
не рассмотрит его.
— Как это можно тянуть такое дело целый год и теперь
ждать управления финансов в течение трех месяцев? Оно
должно рассмотреть это в два дня. Не захочет, —
поставьте перед ним пушку и пригрозите, что снесете это
неповоротливое учреждение!
Вязьмитинов обещал содействие. Однако, дело не
двигалось. Тогда я еще раз, в январе 1920 г. обратился к
Деникину, представив ему всю серьезность вопроса,
вызывающего у вдов ропот, у воинов опасение за судьбу их
семейств, могущих остаться без кормильцев и в общем
отзывающегося на настроении всей армии.
— Я же в августе, после разговора с вами, приказал
наладить это дело (действительно, тогда Деникин при мне
написал записку: быстро исправить дело). Ужель они
ничего не сделали? — возмутился Деникин. — Если бы
сделали, не пришел бы я к вам. Так исполняются ваши
приказания, — сказал я.
Деникин очень нервно написал приказ: немедленно наладить
дело. Скоро оно было налажено: все вдовы и сироты стали
получать пенсии по последней общей ставке.
В январе же мне пришлось воздействовать на ген. Деникина
в пользу ген. Болховитинова, избранного на должность
Походного атамана Кубанского войска (т. е. Кубанского
военного министра).
Болховитинова, как чрезвычайно дельного офицера, я знал
еще с Японской войны по Штабу 1-ой Манчжурской армии. В
1909 или в 1910г. я венчал его в
Суворовской церкви. С половины 1917 г. он был командиром
I-го арм. корпуса. А в марте 1918 г. был назначен
большевиками инспектором по формированию войск. В конце
июня этого года я встретился с ним на Московском
Александровском вокзале. Он пригласил меня в свой вагон,
где мы долго с ним беседовали. Между прочим, он сказал
мне:
— Не удивляйтесь, что я тут на службе. Если Бог поможет
мне сформировать хоть один настоящий корпус, виселиц не
хватит для здешних мерзавцев.
В июле он бежал в Екатеринодар, не предполагая, что его
товарищ по Академии — Деникин жестоко расправится с ним.
Но вышло иначе. Деникин отдал его под суд, приговоривший
его к смертной казни. Как я потом узнал, только
заступничество ген. Романовского спасло Болховитинова:
он был разжалован в рядовые и отправлен на позицию, в
Самурский полк. Новый рядовой, бывший генерал-лейтенант,
служил с образцовым усердием, безропотно перенося все
невзгоды и смиренно подчиняясь начальству; был
произведен в унтер-офицеры, а в августе (кажется)
восстановлен в чине генерал-лейтенанта, с увольнением в
отставку.
Теперь, приняв избрание на должность Походного атамана,
Болховитинов боялся, что пережитое им помешает
установлению искренних и добрых отношений между ним и
Деникиным, какие необходимы для пользы общего дела.
Болховитинов несколько раз заезжал ко мне, стараясь
уверить меня, что всё недоброе старое им забыто, что он
сейчас одушевлен одним желанием — всецело отдать себя
общему делу. Он убежден, что только в согласии с
Добровольческой Армией, под водительством Деникина,
можно спасти и Кубань, и всё дело. Он не останется ни
минуты у власти, как только увидит, что самостийные
Кубанские стремления начнут принимать реальную и опасную
форму. Он просил меня уверить в этом и Деникина.
Сначала я написал об этом Деникину. А потом, в половине
января 1920 г., поехал в Тихорецкую, где тогда жил
Деникин, и доложил ему всё слышанное мною от
Болховитинова. Поверил ли мне Деникин, — не знаю. Как и
в других редких случаях, он выслушал меня, молча, не
проронив ни слова. Но отношения между ним и
Болховитиновым после этого были внешне приличными.
Деятельность Временного Высшего Церковного Управления на
ю. в. России
Как уже сказано, В.В.Ц.У. должно было иметь своим
местопребыванием Ставку, хотя не исключалась возможность
заседаний, если председатель найдет нужным, и в других
местах.
Первые заседания В.В.Ц.У. и происходили в Екатеринодаре,
с переходом же Ставки в Таганрог — иногда в Таганроге,
чаще же в Новочеркасске. Новочеркасск оказался наиболее
удобным пунктом для таких заседаний. Тут — одни в
прекрасном архиепископском доме, другие в женском
монастыре — члены В.В.Ц.У. находили не только приют, но
и уют, которых не могли предоставить загроможденные
Екатеринодар и Таганрог. Опасение же, что Донцы
используют для своих целей фактическое перемещение к ним
В.В.Ц.У. совершенно отпало, когда члены В.В.Ц.У.
присмотрелись к своему председателю, архиеп. Митрофану.
Когда эти строки увидят свет, архиеп. Митрофана,
наверно, уже не будет в живых. Поэтому я могу говорить о
нем совершенно откровенно, не опасаясь, что меня обвинят
в лести.
Архиеп. Митрофан родился 23 декабря 1845 г., в 1919 г.
он, значит, доживал 74-й год. Архиереи его возраста
часто утрачивали подвижность, энергию, деловитость,
понимание жизни, и тогда места, занимаемые ими,
становились как бы пустыми. Об архиеп. Митрофане я не
раз слышал, когда он служил в Пензе (1907-1915 гг.). Об
нем в ту пору отзывались, как о человеке толковом,
деятельном, но добавляли: «Если б только он не пил!»
Думаю, что это было клеветой на достойного архиерея.
Если бы он когда-либо пил, — это, несомненно, отразилось
бы на нем.
Наружность архиеп. Митрофана не располагала в его
пользу. Высокий, широкоплечий, довольно плотный, но не
упитанный. С его широким туловищем не гармонировала
маленькая голова, покрытая редкими, короткими волосами,
с такой же реденькой бородой. По первому взгляду, он
казался угрюмым, неприветливым, недоступным. В
Новочеркасске таким, по-видимому, его и считали. И любви
особенной там к нему не было.
Архиеп. Митрофан большую половину своей службы провел на
Дону. 21 год (с 1884 по 1905 г.) он состоял ректором
Донской Духовной семинарии, а с 10 января 1915 г. стал
Донским архиепископом. За этот длинный срок он хорошо
изучил донцов и не сделался горячим их поклонником.
— Эти донцы — странный народ, — не раз говорил он мне. —
Самомнению их нет границ. Они считают себя выше всех.
Лесть для них дороже всего. Хвалите их, — всё получите.
Надо признаться, что преклонный возраст председателя
первое время очень беспокоил членов В.В.Ц.У. И тем более
все мы были удивлены, когда скоро увидели, что ни
ясность ума, ни чуткость сердца, ни способность
улавливать требования жизни и идти навстречу ее запросам
нисколько не оставили престарелого архиепископа.
Я полтора года заседал в Св. Синоде, полгода в Высшем
Церковном Совете при Св. Патриархе (в 1918 г.) и должен
сказать, что ни в том, ни в другом высоком учреждении я
не получил такого удовлетворения, какое я получил,
работая в В.В.Ц.У., возглавлявшемся архиеп. Митрофаном.
Наш председатель сразу же внес в заседания В.В.Ц.У.
спокойствие, серьезность и деловитость, а мы все
прониклись самым искренним и глубоким к нему уважением.
Между членами В.В.Ц.У. сразу установились драгоценные
для дела: солидарность, единодушие, полное доверие друг
к другу, не нарушавшиеся ни разу за всё время его
существования, хотя камней преткновения на его рабочем
пути было много.
Главное внимание В.В.Ц.У. было обращено на разрешение
вопросов общего характера, на устроение и
усовершенствование разных сторон церковной жизни. Должен
тут отметить, что сильным «толкачом» в работе В.В.Ц.У.
был проф. Пав. Влад. Верховский (в январе 1920 г. убитый
в Одессе), человек нежной души, искренней веры и большой
работоспособности. Он почти на каждом заседании, с жаром
юноши, с удивительной чуткостью поднимал то тот, то
другой вопрос церковной жизни, нуждавшийся в разрешении
или уврачевании; представлял, наперед заготовленные им,
проекты указов, реформ, разъяснений и т. п. Большая
часть указов В.В.Ц.У. по принципиальным вопросам
принадлежит именно его перу.
В свежести взгляда, в способности понять современные
церковные нужды и откликнуться на них, более молодые
члены В.В.Ц.У. отставали от своего престарелого
председателя. Помнится, обсуждался представленный мною
проект указа об улучшении учебного и воспитательного
дела в наших духовных семинариях. Некоторым членам
проект показался слишком либеральным. Между прочим еп.
Арсений заметил:
— А что скажет митр. Антоний (Киевский, Храповицкий),
если мы опубликуем этот проект?
— Митрополита Антония здесь нет и считаться с ним нет
нужды, — спокойно ответил архиеп. Митрофан, и проект
прошел без дальнейших возражений.
Недостаток средств, невозможность без средств
сорганизовать нужные исполнительные органы, наконец,
краткость времени существования В.В.Ц.У. не позволили
ему развернуться, как хотелось бы, и достичь всех нужных
результатов. Но его работа заслуживала большого
внимания: в ней проявились два качества: 1) идейность,
устранявшая возможность использования тем или иным
членом своего положения для достижения личных целей и
интересов и 2) принципиальность, в силу которой главное
внимание обращалось на общецерковные, современные
вопросы и нужды, а прочим делам отводилось второе место,
наградным же — последнее. Если бы в таком направлении
работал наш б. Св. Синод, — мы, наверное, не переживали
бы многого, что переживаем ныне.
Как ни кратко было время существования В.В.Ц.У., ему
пришлось заниматься четырьмя архиерейскими делами. А
архиереев-то всего было не более 10. Наиболее серьезное
между ними было дело Екатеринославского архиеп. Агапита.
С добрым сердцем, очень опытный в делах хозяйственных и
гораздо менее сведущий в делах духовных, довольно
недалекий, но хитрый, архиеп. Агапит в разгар революции
был увлечен волною украинской самостийности. Не будучи в
состоянии разобраться в быстро сменявшихся событиях, ни
хоть отчасти заглянуть в будущее, он при первом же
обособлении Украины решил, что последняя крепко стала на
ноги, и всецело примкнул к самостийникам. Так как у него
не было никаких данных для роли демагога, ни дара слова,
ни острого ума, ни святительского авторитета, то его
выступления не дали существенных результатов и лишь
остались сильными уликами против его политической
благонадежности.
Когда, с захватом Малороссии войсками Деникина,
самостийности был положен конец, к архиеп. Агапиту
предъявили ряд тяжких обвинений. Его обвиняли во многом:
1) что он в Екатеринославе на площади пред молебном
взывал: «Москва нас знищила»; 2) звал к отделению
Украины от Москвы, а украинской церкви — от Патриарха, и
сам прекратил поминовение Патриарха; 3) в декабре 1918
г. в полном облачении, окруженный духовенством, встречал
въезжавшего на белом коне в Киев Петлюру, своего ученика
по Полтавской духовной семинарии, причем приветствовал
его речью и троекратным лобызанием. Митроп. Платон (б.
Одесский) уверял, что Агапит (его друг) был уполномочен
на это находившимися тогда в Киеве епископами. Но это не
могло вполне оправдать Агапита; 4) в конце декабря этого
года возглавлял сформированный из нескольких священников
и мирян Петлюровский Украинский синод, деятельность
которого, кажется, ограничилась лишь тем, что он
предписал поминать в украинских церквах на всех
богослужениях троицу: «Сымона, Хведора» и еще какую-то,
подобную им, личность, т. е. Петлюру, Винниченко и их
компаньона.
Скоро эта директория была выгнана из Киева, после чего и
Агапит убежал чрез Одессу в Екатеринодар.
Обвинителями Агапита явились: б. секретарь
Екатеринославской Духовной консистории, уволенный
Агапитом от должности за москвофильство, и
Екатеринославская прокуратура. Главнокомандующий
потребовал суда.
К несчастью для Агапита, в это время вернулся из
Галицийского плена Киевский митроп. Антоний, беспощадно
отнесшийся к экспериментам Агапита и так же, как и
Главнокомандующий, потребовавший суда над ним.
Дело поступило в В.В.Ц.У. Как ни защищал его товарищ по
Академии и друг, архиеп. Димитрий (кн. Абашидзе),
силившийся доказать неосновательность всех обвинений,
В.В.Ц.У. поручило Кишиневскому архиепископу Анастасию
произвести следствие.
Архиеп. Анастасий не покривил душой. Произведенное им
самым тщательным образом следствие представило полную
картину самостийных похождений Екатеринославского
архиепископа, пробиравшегося по взбаламученному морю
Украинской жизни к Киевской митрополичьей кафедре.
По Положению В.В.Ц.У. не могло судить архиерея, —
требовался архиерейский Собор. В октябре (кажется не
ошибаюсь) 1919 г. в Новочеркасске такой Собор
составился. Участвовало, кажется, 12 архиереев.
Интересен заключительный момент этого Собора. Прочитано
следствие; резюмированы выводы; прошли прения, при
которых только архиеп. Димитрий силился обелить своего
приятеля. Началось голосование, как всегда, с младших. —
«Ваше мнение?» — обращается председатель, архиеп.
Митрофан к младшему архиерею.
— «Лишить кафедры, послать в монастырь», — отвечает тот.
— «Лишить кафедры... послать в монастырь... в
монастырь...
Молод сам, а уже других — в монастырь...» — ворчит
недовольный архиеп. Димитрий. «Ваше мнение?» —
обращается архиеп. Митрофан к следующему. «Послать в
монастырь, лишив кафедры», — отвечает и этот. «То же, в
монастырь... Строг больно... Смотри, как бы сам не попал
туда», — продолжает ворчать архиеп. Димитрий. И так как
мнения всех архиереев в общем оказались согласными, то
он не переставал давать подобные реплики на суждение
каждого. Наконец, очередь дошла до него. «Ваше мнение?»
— обратился к нему председатель. Архиеп. Димитрий встал,
перекрестился: «Господи, помоги сказать по совести!» И,
помолчав немного, скороговоркой ответил: «Лишить
кафедры, сослать в монастырь». Все так и ахнули.
Архиеп. Агапит был сослан в Георгиевский монастырь
Таврической епархии, подчиненный архиеп. Димитрию. В
действительности эта ссылка была похожа на ссылку кота в
погреб, где множество крыс. Георгиевский монастырь —
один из богатейших и красивейших монастырей Крыма.
Архиеп. Агапит скоро был проведен своим покровителем в
настоятели этого монастыря...
Второе архиерейское дело касалось Кубанского епископа
Иоанна. Я иногда задумывался: какое место оказалось бы
подходящим для еп. Иоанна? И всякий раз являлась у меня
одна и та же мысль: место 2-го священника на кладбище.
Именно второго кладбищенского священника, а не первого,
ибо настоятельские обязанности были бы ему не под силу.
Совсем был он непригодным для серьезного дела:
недалекий, безгласный. А между тем, он «управлял» в
такое трудное время и такой большой и трудной епархией!
Впрочем, управлял не он, а его келейник, малограмотный
казак Борис, в 1919 г. возведенный им в сан диакона, а
ранее служивший на Кубанском заводе «Кубаноль». Так и
говорили: епархией управляет не Иоанн Кубанский, а Борис
Кубанольский. Этот Борис командовал епископом даже и до
возведения в сан диакона. Сделавшись же диаконом, он
пытался командовать и духовенством епархии. Наконец,
В.В.Ц.У. обратило внимание на ненормальное положение
Кубанских церковных дел, и архиеп. Евлогию было поручено
следствие.
Следственное дело дало ряд юмористических картин,
изображавших каррикатурную беспомощность Кубанского
епископа. Воспроизведу одну из них.
У епископа — прием. Приемная заполнена просителями.
Некоторые духовные лица в штатских костюмах. Все ждут.
Наконец, выходит из внутренних покоев епископ,
кругленький, с неумным лицом и беспокойными движениями.
Выслушивает одного, другого просителя, что-то отвечает
им. Но вдруг среди просителей начинается волнение,
подымается шум... Епископ теряется, не зная, что
предпринять. Тогда влетает Борис, хватает епископа под
руку и уводит его во внутренние покои, а затем
появляется один и быстро наводит порядок. После этого
снова выходит еп. Иоанн. Прием продолжается.
При таком управлении жизнь епархии шла сама собой,
двигаясь по инерции, как попало. Это, однако, не мешало
некоторым архиереям даже восторгаться еп. Иоанном.
— Благочестивый святитель! — говорил мне о нем Гавриил
еп. Челябинский. — Почти ничего не ест и не пьет.
— Какая ж польза от этого? С коня, например, который не
ест и не пьет, но и не везет, по пословице, снимают
шкуру, — сказал я.
— Что вы, что вы! — ужаснулся большой чревоугодник и
циник, десятипудовый еп. Гавриил. — Разве можно так
говорить о святителе?
— Так это я о коне, а не о святителе, — ответил я.
— Ну, а все ж, а все ж, — волновался Гавриил. Вызвав еп.
Иоанна, В.В.Ц.У. предложило ему принять Киевское
викариатство, или подать в отставку. Он сразу согласился
на викариатство, не заметив, что в это время через щель
двери в залу заседания за ним следил его соправитель
Борис «Кубанольский». Когда еп. Иоанн вышел из зала,
последний задал ему здоровую головомойку, и Иоанн в тот
же день отказался от данного согласия. Потом он опять
соглашался, еще отказывался и, наконец, согласился
принять настоятельство в Кавказском монастыре Кубанской
епархии. На этом и кончилось дело. Как и в Ставрополе на
Соборе, тут, при разборе его дела в В.В.Ц.У. он молчал и
даже на обедах и ужинах у архиеп. Митрофана не проронил
ни одного слова. Это был молчальник, без обета. Третье
дело — Новороссийское. Сумбурное, глупое и по существу
ничтожное дело. Суть его в следующем.
Настоятель Новороссийского собора, не столько умный,
сколько хитрый, чрезвычайно угодливый и честолюбивый,
прот. Влад. Львов (чех, раньше носивший немецкую
фамилию), бывший не бескорыстным другом В. К. Саблера,
угождавший всем архиереям и пользовавшийся их неизменною
за это благосклонностью, после нескольких лет
благоволения к нему правившего в то время
Сухумско-Новороссийскою епархиею, еп. Сергия («петуха с
вырезанными мозгами»), вдруг в 1918 г. впал в немилость.
Крайне сумбурный и бестолковый в жизни, еп. Сергий был
щедр в милости, но и неудержим в каре. Немилость скоро
перешла в опалу, во время которой на бедного о. Львова
один за другим посыпались удары. Он был лишен благочиния
и подчинен младшему. В частных письмах, как и в деловых
бумагах, еп. Сергий не упускал случая уязвить и унизить
о. Львова, причем делал это слишком плоско, грубо,
иногда жестоко. В поздравительном письме, например, по
случаю 35-летнего юбилея священнослужения прот. Львова
еп. Сергий «молитвенно» желал ему, чтобы в этот
знаменательный день Господь вспомнил все пакости, все
преступления, какие он совершил в Новороссийске за эти
35 лет, и воздал ему по делам его. Переехавши в 1919 г.
из Сухума в Новороссийск, еп. Сергий потребовал, чтобы
о. Львов уступил ему свою квартиру, которую тот занимал
около 20 лет, и которая находилась в церковном доме,
самим же Львовым выстроенном на собранные им средства.
О. Львов предлагал еп. Сергию лучшую городскую квартиру,
умолял не настаивать на выселении его с семьей из их
квартиры, но еп. Сергий остался непреклонным. Ясно было,
что ему не столько хотелось занять квартиру о. Львова,
сколько хотелось сделать неприятность ему. Все же, о.
Львов отказался очистить квартиру.
В «Сергиево-Львовское» дело втянулся весь город: одни
стояли за о. Львова, другие за еп. Сергия. Воен.
губернатор Кутепов был на стороне Львова. Депутации то и
дело приезжали — то к ген. Драгомирову, то в В.В.Ц.У.
Случалось, что одни и те же лица становились то на одну,
то на другую сторону. Соборный Новороссийский староста
Диатолович (отставной полк. Ген. Штаба) в марте 1919 г.,
например, приезжал к Драгомирову ходатайствовать за
Львова, а в июне 1919 г. он перед В.В.Ц.У. поносил
Львова и превозносил епископа Сергия.
Ни одно дело не отняло у В.В.Ц.У. столько времени, как
это несчастное дело.
Были сессии В.В.Ц.У., которые мы в шутку называли
«неделями о Сергии и Львове». Выслушивались депутации,
прочитывались доклады и доносы, посылались ревизоры.
В.В.Ц.У. изучало дело по документам, разбирало его без
тяжущихся и в их присутствии и всё же так оно и не
решило его.
Сергиево-Львовское дело изобиловало всякого рода
эпизодами. Упомяну об одном из них.
На одном из заседаний В.В.Ц.У. еп. Сергий давал
объяснения. Он не защищался, но всё время нападал на о.
Львова, обвиняя его в лицемерии, непочтительности,
коварстве и пр.
— Львов подлежит суду, — между прочим заявил еп. Сергий,
— так как он не исполнил евангельской заповеди: если у
тебя две рубашки, отдай одну неимущему. У меня нет
квартиры, а он не хочет отдать мне свою квартиру.
— Владыка! — не выдержал я. — А вы не боялись нарушить
Божью заповедь, когда хотели отнять у человека последнюю
рубашку: у Львова ведь, человека семейного, нет другой
квартиры? Еп. Сергий жалобно посмотрел на меня, потом
опустил голову на стол и заплакал.
Дело разрешилось Небесною властью. В январе или феврале
1920 г. еп. Сергий, устрашившись большевиков, покинул
Новороссийск. Но и Львов не долго торжествовал. Говорят,
что он вскоре после этого скончался.
Четвертое дело — Владикавказское. Еп. Владикавказский,
страха ради иудейска, начал вменять советские
гражданские разводы за настоящие и разрешать венчание
граждански разведенным. Когда большевики были изгнаны из
пределов Владикавказской епархии, пострадавшие от таких
разводов супруги начали возбуждать процессы. Тогда это
дело показалось В.В.Ц.У. криминальным, теперь таких дел
в России всюду сколько угодно.
27 или 28 августа 1919 г. в Таганрог прибыл
освобожденный из Галицийского плена Киевский митроп.
Антоний. Пар. 6-7 составленного Собором Положения
говорили:
Пар. 6. «Временное Высшее Церковное Управление на
юговостоке России простирает свои полномочия на все
области России, по мере освобождения их вооруженными
силами юга России». Пар. 7. «В эти области могут войти и
епархии Украинской церкви, автономия коих была признана
Всероссийским Церковным Собором, при том условии, что,
как только военные обстоятельства не будут тому
препятствовать, Украинская церковь восстановится в
правах, дарованных ей Всероссийским Собором». А вдруг
митр. Антоний откажется признать власть В.В.Ц.У. и
поведет автономную политику на Украине, — эта мысль
беспокоила и ген. Деникина, и членов В.В.Ц.У. Как потом
стало известно, митр. Антоний, подъезжая к Ростову, не
был чужд мысли игнорировать В.В.Ц.У., как неканоническое
учреждение.
В Ростове произошла встреча ген. Деникина с митр.
Антонием. О чем они беседовали, — не знаю. На следующий
день Деникин сказал мне:
— Я вчера решительно дал понять Антонию, чтобы он не
рыпался. После этого он присмирел, а то начал, было,
петушиться. Как он ведет себя в отношении В.В.Ц.У? Но в
это время митр. Антоний уже был смирен, как агнец. Его
беседа с Деникиным, затем устроенная ему В.В.Ц.У. в
Таганроге торжественная встреча, приглашение его на
заседание В.В.Ц.У. и предложение принять звание
Почетного Председателя, наконец, ознакомление его с
Положением и решениями В.В.Ц.У., в которых он не нашел
ничего антиканонического — успокоили скорого на выводы и
решения Киевского митрополита.
Вступление митр. Антония в состав В.В.Ц.У. не изменило
ни курса, ни характера деятельности последнего.
Митрополит вскоре уехал в Киев и фактически до декабря
1919 г. не принимал никакого участия в работе почетно
возглавляемого им учреждения. В конце ноября он, при
эвакуации Киева, прибыл в Таганрог, а в начале декабря
уехал в Екатеринодар, согласившись принять управление
Кубанской эпархией. На место Иоанна в Екатеринодар
В.В.Ц.У. был в свое время назначен еп. Димитрий, викарий
Киевской эпархии, но он так и не прибыл в Екатеринодар.
Во второй половине 1919 г. начались неудачи нашей армии.
По мере того, как армия откатывалась на юг, эти неудачи
становились зловещими. Появились беженцы с севера. Среди
них оказалось не мало и духовных лиц. Еще наша армия
была по ту сторону Белгорода, как в Новочеркасск уже
прибыл управляющий Харьковской епархией, Минский архиеп.
Георгий (Ярошевский) со своими викариями: Феодором,
Митрофаном и Алексеем. Вероятно, они первыми покинули
Харьков. Митр. Антоний возмущался этим. Архиеп. Георгий
с епископами Алексеем и Митрофаном задержались в
Новочеркасске, а Федор уехал в Екатеринодар. Вскоре еп.
Феодор и Алексей погибли от тифа, первый в
Екатеринодаре, а второй в Новочеркасске. Потом прибыли
Курские: еп. Феофан с викарием Аполлинарием,
Ставропольский еп. Михаил, Донской викарий Гермоген,
Царицинский — Дамиан, наконец, живший в Пятигорском
монастыре, митр. Питирим. А так как в это время в наших
краях уже пребывали: Киевский митр. Антоний, Волынский
архиеп. Евлогий, Челябинский еп. Гавриил и еп. Сергий
(Лавров), то на Кубани составился большой сонм иерархов.
Кубань в это время бурлила и кипела от раздоров с
Добровольческой Армией, от внутренних разногласий, от
надвигавшейся с севера грозы. Должен сказать, что
беженцы-архипастыри не только не вносили успокоения, но
некоторые из них своею суетливостью и неосторожными
речами содействовали нарастанию паники. Митрополит
Антоний резко выделялся среди архиереев своим
спокойствием и бесстрашием. К счастью, в январе 1920 г.
все архиереи, кроме митр. Антония и еп, Сергия,
перекочевали в Новороссийск, а оттуда вскоре за море.
С оставлением нашими войсками Ростова, В.В.Ц.У. лишилось
почти всех членов, ибо архиепископ Митрофан, еп. Арсений
и проф. Верховский остались на местах, первый в
Новочеркасске, второй в Таганроге, третий в Ростове, а
проф. прот. Рождественский, тяжко больной, был
эвакуирован, граф же Мусин-Пушкин выбыл в Крым. Остались
только митр. Антоний и я.
В начале декабря 1919 г. при В.В.Ц.У. был учрежден
Беженский комитет для попечения о бежавших с севера
священнослужителях, теперь наводнивших Дон и Кубань. В
январе 1920 г. в одном Кавказском монастыре (Куб. еп.)
их собралось около 120 человек. Положение большинства из
них было трагическое. Они бежали, бросив все свои
пожитки, и теперь нуждались во всем. На помощь этим
несчастным в декабре 1919 г. Деникиным было отпущено
1.800.000 рублей. Деньги были переданы в
Церковно-беженский Комитет, а во главе Комитета был
поставлен еп. Митрофан, викарий Харьковский. В январе
еп. Митрофан покинул Екатеринодар. Председательство в
Комитете было поручено мне. Я получил довольно тощее
наследство: до 800 тысяч рублей было роздано архиереям;
сам председатель получил около 200 тысяч рублей (для
того времени большие деньги) на «поездку в Иерусалим» и
в пособие; состоявший при нем священник Лисяк получил 32
тысячи руб.; ни один архиерей не был забыт. Следующими
счастливцами оказались: члены Епархиальных Советов,
преподаватели семинарий и училищ, умудрявшиеся получать
из этой благотворительной суммы не только пособие, но и
жалование за несколько месяцев вперед. Вопросы решались
единолично, распоряжением председателя или митр.
Антония: выдать такому-то столько, такому-то столько.
По распоряжению митр. Антония, например, было выдано
митр. Питириму 15.000 руб., а кн. Жевахову 4.000 рублей.
Семейным же священникам выдавалось, тогда лишь по 1.000
руб., а одиноким — по 500 руб. Прежняя деятельность кн.
Жевахова не заслуживала того, чтобы его поставить в
разряд привилегированных духовных лиц. В это же самое
время половина нижнего этажа Екатеринодарского духовного
училища была набита духовными беженцами: в одной
огромной комнате (столовой) помещались священники и
диаконы, их жены и дети. Здоровые валялись рядом с
тифозными больными, большинство — на полу, полуголодные.
Еще ужаснее было в Кавказском монастыре. Там
беженцам-священникам было отведено помещение с выбитыми
окнами, без отопления. А потом монахи ограничили и
выдачу воды. Настоятельствовавший там епископ Иоанн, б.
Кубанский, ничего не видел не замечал. Как мне потом
сообщали, половина беженцев, нашедших убежище в этом
монастыре, сложила там свои головы от тифа, явившегося
естественным результатом тех ужасных условий, в которых
жили несчастные беженцы.
Если еп. Митрофану не прибавило славы
председательствование в Беженском Комитете, то митр.
Антоний оказался тут тем, чем он всегда и везде был.
Митрополит Антоний был человеком чрезвычайно добрым, не
мог отказать просящему, готов был отдать последнюю
рубашку. Получая всегда очень много, он никогда ничего
не имел. Но его благотворительность всегда была
бессистемной, сумбурной; больше всего получали от него
тунеядцы, плуты и проходимцы. Каков был митр. Антоний в
расходовании личных средств, таков он был и в
распоряжении казенными суммами.
Вступив в должность председателя Комитета, я ввел
решение всех дел Комитетом, какого доселе в
действительности не было, ибо Комитет состоял лишь из
председателя, секретаря и казначея, — председатель давал
приказания, а секретарь и казначей исполняли их. Теперь
Комитет был составлен из нескольких членов, причем
каждое прошение рассматривалось в Комитете. Митр.
Антоний продолжал передавать Комитету ультимативные
требования о выдаче определенным лицам определенных
пособий. Но Комитет исполнял такие требования только
после проверки действительных нужд тех лиц, для которых
митр. Антоний требовал пособий, и нередко отклонял
требования митр. Антония. Должен сказать, к чести митр.
Антония, что он ни разу не выразил мне своей обиды за
неисполнение его резолюций. Он сам, вероятно, понимал,
что, как не входящий в состав Комитета, он не может
решать за него дел, и что его резолюции, продиктованные
навыком никому не отказывать, не всегда бывают
исполнимы.
Сам митр. Антоний был стеснен материально. Ему всего
выдавали что-то около 8.000 руб. в месяц, и на его
личное содержание, и на содержание архиерейского дома.
Сумма, по тому времени, ничтожная. Между тем, в начале
января к нему явились гости — две «знаменитости»:
митрополит Питирим и кн. Жевахов, б. товарищ
обер-прокурора Св. Синода, Раева. Митр. Антоний
откровенно заявил гостям:
— Мое помещение, братие, к вашим услугам, но питать вас
не могу, ибо средств не имею. Хотите на компанейских
началах?
Гости согласились. Так они прожили две с небольшим
недели. Митр. Питирим скоро слег, серьезно заболев.
Жевахов же пил и ел по- здоровому и бесцеремонно
пользовался услугами келейника митр. Антония. А затем
Жевахов исчез, не уплатив митрополиту ни копейки за
стол. Одновременно с этим у митр. Питирима исчезли
18.000 романовских денег и двое или трое золотых часов.
Когда я на другой день после исчезновения Жевахова,
зашел к митр. Антонию, он встретил меня следующими
словами:
— Вот сукин сын Жевахов! Уехал, не заплативши моему
Федьке (келейнику) за то, что тот ему прислуживал,
сапоги чистил; даже не заплатил за ваксу, которую Федька
для него на свои деньги покупал. А Питирима Жевахов
обокрал: украл у него золотые часы и 18.000 рублей
николаевских денег, которые были зашиты в теплой
питиримовской рясе. Распорол рясу и вынул оттуда деньги.
Вскоре митр. Питирим умер. Хоронили его пред самой
эвакуацией. Похоронили в Екатерининском соборе, в стене
у левого клироса. Митр. Антоний уверял, что Питирим пред
смертью совершенно раскаялся, но трудно поверить этому.
Митр. Питирим всю свою жизнь паясничал и лицемерил. За
полгода до смерти он писал мне: «никогда не забудет моих
добрых отношений к нему, во время совместного служения в
Синоде», а в конце письма подписался: «Ваш неизменный
почитатель и богомолец митр. Питирим». Между тем,
отношения наши в течение всего времени пребывания его на
Петроградской митрополичьей кафедре были из ряда вон
дурными.
Достаточно сказать, что за полтора года совместного
служения я ни разу не посетил его, что он учитывал и
обещал «свернуть мне шею». Главное же, думается мне,
нелегко было этому человеку своим предсмертным
раскаянием, когда тело уже обессилело, а все страсти
сами собой отпали, загладить свой величайший грех пред
Россией. Друг Распутина по корысти и расчету, ставленник
его, митр. Питирим — один из главных лиц, которые
сгущали тьму, зловеще окутывавшую в 1915-1917 гг.
восседавших на царском троне.
Торгуя своим саном, играя и тешась, он, казалось,
благополучно взбирался всё выше и выше по лестнице
почета и положения и снискал такую милость и
благоволение царской семьи, какими не пользовался ни
один из самых блестящих его предшественников по
Петроградской кафедре. По своему легкомыслию, он не
предполагал, что игра с огнем может кончиться взрывом
порохового погреба, который до основ потрясет всю
Россию. Несомненно, что митрополит Питирим ничего, кроме
самого себя, не видел. Не видел он ни того, что
происходило, ни еще более — того, что могло произойти.
Он упоен был своим положением и мечтал, как бы
вознестись еще выше. Склад его души был таков, что
неограниченное честолюбие соединялось у него с полным
безразличием к средствам для достижения цели, а хитрость
пропорционально соответствовала легкомыслию.
Будущий историк скажет, что митр. Питирим, сам, не
сознавая того, сильно помог ускорению революции.
Церковный же историк добавит, что митр. Питирим был
естественным плодом господствовавшего пред революцией в
нашей Церкви направления, когда для достижения почестей
высшего церковного звания требовались прежде всего
честолюбие и неразборчивость в средствах, а потом уже
благочестие, образование, ум и знания. Но этого «потом»,
как показывают примеры Питиримов, Варнав и многих
других, могло и не требоваться, и без этого можно было
обойтись.
Другим учреждениям, возникшим при В. В. Ц. У. также в
1919 г., был Церковно-общественный Комитет,
возглавленный архиеп. Евлогием. Как показывает самое
название Комитета, ему предстояла разработка назревших
вопросов церковно-общественной жизни и осуществление их.
В данное время умы всех были заняты двумя вопросами: а)
придут ли большевики; б) как остановить всё растущее,
под влиянием наших неудач на фронте, разложение тыла.
Все другие вопросы меркли перед этими злободневными
вопросами жизни и смерти.
В первой половине января архиеп. Евлогием было созвано
совещание из более видных священнослужителей,
находившихся тогда в Екатеринодаре. Был приглашен и я.
Архиеп. Евлогий поставил вопрос: как нам содействовать
успокоению всё более волнующегося Кубанского казачества?
На него ведь теперь возлагали последние надежды. Решили:
разослать проповедников по разным станицам. И в первую
очередь послать в сборные мобилизационные пункты для
проповеди мобилизованным. Наметили способных
проповедников. Но на другой день почти все избранные
отказались, сославшись то на нездоровье, то на семейные
обстоятельства. В действительности же они учли все
неблагоприятные обстоятельства, с которыми соединялось
проповедническое странствование по станицам:
передвижение по железным дорогам тогда было опасно, ибо
вагоны кишели вшами — распространителями сыпного тифа;
казачество было возбуждено против Добровольческой Армии,
деморализовано грабежами на фронте, прониклось
революционной психологией и враждебно относилось ко
всякому, кто пытался склонить его на другую сторону.
Само собою понятно, что призыв проповедника к защите
фронта и к самопожертвованию мог сопровождаться не
радостными для него возможностями. Бывают моменты, когда
высокие призывы не только бесполезны, но и опасны. Скоро
и сам архиепископ Евлогий оставил Екатеринодар,
направившись поближе к исходу.
Между тем, настроение умов становилось всё более
грозным. На Кубани начались восстания против
Добровольческой Армии. В станице Елисаветинской (в 15
верстах от Екатеринодара) бунтовал член Рады Пелюк. В
станице Динской готовил восстание есаул Рябовол, брат
убитого. В Екатеринодаре чины Штаба Добровольческой
Армии сорганизовали собственную охрану, на случай
нападения казаков, которая несла ночные дежурства.
Кубанское правительство не порывало связи с Деникиным,
но действовало неуверенно, вяло, либо не надеясь на свою
силу или учитывая сильное возбуждение казачьего
населения против Добровольческой Армии. Трения между
ген. Деникиным и казаками продолжались всё время, но
особенно они обострились после повешения ген. Покровским
в Екатеринодаре (кажется, в ноябре 1919 г.), Калабухова,
члена Кубанского правительства по внутренним делам.
Кстати: Калабухов — священник, не только не снявший
сана, но и не запрещенный в священнослужении. Многие из
пришлых и не подозревали этого, ибо Калабухов всегда
ходил в черкеске, с кинжалом. Когда Калабухова повесили
(это было ночью, около трех часов утра), Кубанский
епархиальный Совет спохватился и, экстренно собравшись в
тот же день, чуть ли не в шесть часов утра, вынес
постановление: запретить Калабухова в священнослужении
(уже повешенного).
В половине января ко мне зашел учитель Батумского
реального училища, уроженец Кубани, Некрасов, еще
молодой человек (около 30 лет), идейно настроенный. Он
представил мне страшную картину всё растущего разложения
казачества, которому (разложению) никто не оказывает
сильного противодействия: казачья власть пассивна;
Деникинский Осваг (отдел пропаганды) не обращает
никакого внимания на деревню: агенты его туда не
заглядывают, литература его туда не проникает; станичная
интеллигенция испугалась и, притаившись, молчит.
Бунтовщики же действуют, — готовится буря.
Прежде чем идти ко мне, Некрасов был у Екатеринодарского
окружного атамана, сговорился с ним и теперь от его
имени просил меня немедленно начать объезд наиболее
неспокойно настроенных станиц Ека-теринодарского отдела.
Атаман обещал предоставить мне перевозочные средства, а
Некрасов — сопровождать меня. Я должен был совершать в
станицах богослужения и проповедывать. Некрасов брал на
себя особую миссию, о которой я скажу особо. Я, конечно,
согласился отправиться в опасное путешествие и об этом
прежде всего доложил митр. Антонию. Последний одобрил
мое решение и даже добавил: «Если надо, и я готов
поехать по станицам». Меня это очень тронуло. Теперь
скажу несколько слов о миссии Некрасова.
Ген. Деникин был искренно проникнут желанием не только
освободить страну, но и дать ей затем возможность начать
новую, лучшую жизнь, свободную и разумную, открывающую
простор для всех сил народных и обеспечивающую помощь и
содействие власти всем честным гражданам, без различия
сословий и состояний.
Пока, однако, население занятой территории особой
попечительности власти и помощи с ее стороны не видело.
Жертвы же от населения, особенно казачьего, требовались
всё новые и большие. Казаки не только беспрерывно слали
на фронт своих бойцов, но и снабжали этих бойцов полным
обмундированием, даже лошадьми, — почти всё казачье
мужское население было на фронте, только женщины,
старики и малолетки оставались в станицах. Для казачьих
хозяйств это было убийственно. В 1919 г. и на Кубани, и
на Дону в станицах чрезвычайно остро чувствовался
недостаток рабочей силы, и в людях, и в лошадях.
Вместе с этим, ощутился большой недостаток и в
земледельческих орудиях. Надо сказать, что вообще юг, а
в особенности казачьи земли в отношении пользования
сельскохозяйственными машинами далеко опередили север
России. На Кубани, например, почти в каждом хозяйстве
были свои молотилки, веялки, сенокосилки, жатвенные
машины и пр. Но теперь старые износились, исправить их
было некому; новых не привозили. Вследствие всего этого,
уже в 1919 г., на Кубани очень уменьшилась площадь
посева. Помощь населению была очень нужна. Некрасов
понял это и в начале 1919 г. отправился в Америку с
целью склонить американские фирмы придти в этом
отношении на помощь казакам. Скоро туда же прибыл
Одесский митр. Платон, который оценил идею Некрасова и
вместе с ним повел дело.
По словам Некрасова, хлопоты их увенчались успехом.
Несколько фирм обещали доставить для юга России сколько
угодно не только земледельческих машин, но и всякого
другого товару: паровозов, вагонов и пр. под
долгосрочный кредит. Фирмы ставили одно лишь условие:
так как твердой власти на юге России сейчас нет, то
посредником между ними и населением должна стать
Церковь, в лице своих церковно-приходских советов.
Некрасов вернулся в Екатеринодар, упоенный успехом и
обнадеженный митр. Платоном, что, объехав Кубанские
станицы, они не только склонят казаков принять
американское предложение, но и поднимут в станицах
патриотическое настроение. Станицы, мол, увидят, что
власть не только от них требует, но и заботится о них. С
этим планом был ознакомлен Екатеринодарский атаман. Ему
план очень понравился.
Но митр. Платон, вернувшись из Америки, метеором
промчался через Таганрог и Екатеринодар, даже не
повидавшись в Екатеринодаре с Некрасовым. Ясно было, что
он не собирается проводить этот план. Вот тогда и явился
ко мне Некрасов.
Замысел заинтересовал меня, и я решил ознакомить с ним
ген. Деникина. Деникин выслушал меня молча, и на мою
просьбу принять меры, чтобы правительство
воспользовалось этим, выгодным для него, предложением,
не сказал мне ни слова. Может быть, тогда он уже видел,
что дело идет к концу и что его правительству не только
не осуществить, но и не начать осуществление этого
плана. Но я в тот момент был удивлен таким поведением
Главнокомандующего и в душе очень посетовал, что он
безучастно отнесся к моему докладу.
После Деникина я посетил Донского атамана, ген. А. П.
Богаевского: авось он поймет меня. Ген. Богаевский
отнесся к моему сообщению с большим вниманием, пообещал
воспользоваться предложением для Дона, как только
последний будет освобожден, теперь же советовал мне
обратиться к Мельникову, которому он передает должность
председателя правительства. К Мельникову я не пошел. А
вместо этого отправился с Некрасовым по станицам, начав
с Елизаветинской, где бунтовал Пелюк.
В первое свое путешествие мы проехали через 8 станиц с
востока на юг, от ст. Елизаветинской до Динской. В
каждой станице я проповедывал и совершал богослужения.
Туго пришлось в Елизаветинской станице, где казаки были
страшно возбуждены против Добровольческой Армии. Когда я
упомянул о последней, в церкви поднялся дикий шум.
Опасным было наше положение и в ст. Динской, где наш
приезд совпал с моментом, когда Рябовол подготовлял
восстание.
Во второе путешествие, в начале февраля, мы проехали
семь станиц — от Пашковской до следующей за Рязанскою. В
общем везде наблюдалась одна и та же картина.
Почва для пропаганды против войны везде благоприятная.
Казаки устали от войны; в станицах терпят много лишений
от недостатка мужчин и рабочего скота; все взволнованы
слухами о постоянных несогласиях между Главным
Командованием и Казачьей властью; взвинчены расправой с
Калабуховым. Вернувшиеся с фронта, — ими кишели станицы,
— развращены грабежами и, обогатившись, не желают больше
рисковать жизнью.
Во всех Кубанских станицах интеллигенции не мало:
семейства офицерские и множество учителей, — встречались
станицы, где имелось более 30 учителей. Но интеллигенция
присмирела, замкнулась, обособилась, молчит.
Сочувствующие борьбе боятся слово сказать, а бунтовщики
разглагольствуют вовсю. Никакой здоровой пропаганды в
станицах не ведется ни Освагом, ни Кубанскою властью.
Даже газеты туда не попадают.
Для бунтовщиков, словом, полный простор, никакого
противодействия.
Вообще, в эти поездки меня поразила полная
неосведомленность станиц в отношении происходящих
событий, столь выгодная для распространения всевозможных
слухов. Укажу пример. Епископ Иоанн был уволен, а на его
место был назначен и прибыл в Екатеринодар митр.
Антоний, помнится, в начале декабря
1919 г. Я ездил в конце января и в начале февраля
1920 г. А между тем, в некоторых станицах, всего в 25-30
верстах от Екатеринодара, еще ничего не слышали о
происшедшей перемене в управлении епархией и продолжали
поминать в богослужении еп. Иоанна.
Моя проповедь в некоторых местах имела значительный
успех. В станице, следующей за Рязанскою (к сожалению,
забыл ее название), казаки на другой день после
проповеди выслали на фронт более 300 человек. А пред тем
они не хотели посылать никого. В некоторых станицах меня
упрашивали еще побыть у них, чтобы «бросить в их души
еще добрые семена».
Некрасов в каждой станице беседовал по своему делу.
Казаки откликались с восторгом, обещая скоро уплатить за
машины или золотом или сырьем.
В эту поездку я узнал Кубань. Думаю, что это богатейший
уголок не только в России, но, может быть, и во всем
мире. Чего только нет на Кубани: лучший в мире чернозем,
обилие леса, птицы, рыбы, масса всяких минералов, нефть,
виноград и пр., и пр., всё, что только нужно человеку!
Американцы в 1919 г. открыли там марганцевое озеро, к
которому еще никто не прикасался и которому цены нет.
Но в духовном отношении край не богат. Кубань могла бы
дать возможность хоть всем своим насельникам получать
высшее образование и таким образом открыть простор для
всех своих талантов. Кубанцы в отношении образования
могли бы стоять в России на первом месте. Я не буду
говорить о том, как стояло образование на Кубани. Но в
прошлом Кубань не дала знаменитостей ни в одной области:
ни в государственном деле, ни в науке, ни в искусстве.
Богатство, приволье, «ни в чем отказу» — сделали то, что
«чрево» в жизни Кубанцев заняло первое место, ослабив
интересы духа.
Эта особенность отразилась прежде всего на Кубанском
духовенстве: сытое сверх меры, обеспеченное всякими
благами, оно, за немногими исключениями, не шло дальше
требоисправлений и совершения очередных богослужений.
Проповедь, духовное и вообще культурное воздействие на
паству, — это как будто не входило в круг обязанностей
станичных священников, оправдывавшихся большим
количеством чисто приходской работы, т. е. треб. В
известном отношении они были правы, ибо они бывали
завалены требами, так как в некоторых приходах на одного
священника приходилось до 15 тысяч душ обоего пола. Но у
самого перегруженного приходской работой священника все
же могло найтись время и для чисто духовной, культурной
работы на благо его паствы. Но уже к полному моему
огорчению, в эту поездку мне пришлось встретить таких
священников, которые поразили меня своей невообразимой
одичалостью, как бы вычеркнувшей их из числа духовных
пастырей.
Была ли какая-либо польза от моей поездки? Теперь могу
сказать с уверенностью, что не было никакой. Настроением
посещенных мною станиц, если бы и удалось мне поднять
его до высшей степени, нельзя было поправить
проигранного на фронте дела. Поэтому моя поездка была,
быть может, самоотверженным, во всяком случае,
соединенным с большим трудом, переживаниями и риском для
жизни, но бесплодным исполнением долга.
Интересно, как отнеслись к моей поездке наши власти.
Митроп. Антоний сам был готов поехать со мной. Ген.
Деникин, как уже упомянуто, отнесся совсем безразлично,
ни осудив, ни одобрив моей поездки, что объяснялось,
вероятно, тем, что в это время он уже потерял всякую
надежду на какую-либо возможность поправить дело.
Кубанские же власти... Они, узнав о моей поездке,
учредили за мной самую строгую слежку, а
Екатеринодарского атамана, содействовавшего моей
поездке, уволили от должности. Об установлении
председателем Кубанского правительства, г. Иванисом, за
мною слежки меня секретно предупредил один присяжный
поверенный, член Кубанской Рады, посоветовавший мне быть
крайне осторожным. Упоминаю об этом для характеристики
взаимоотношений между властями, которые должны были
делать одно дело.
Закат Добровольческой Армии
В конце февраля Штаб ген. Деникина переехал в
Новороссийск. Город был переполнен офицерами,
оставившими свои части. По сведениям Штаба, в начале
марта (1920 г.), в Новороссийске болталось без дела до
18.000 офицеров. Они бродили по улицам, шатались по
притонам, нервничали, суесловили и, конечно, всех и всё
критиковали. Эта, отбившаяся от дела, масса начинала
внушать опасения.
В Новороссийске образовался Союз офицеров тыла и фронта.
К счастью, во главе его оказались разумные, серьезные и
уравновешенные люди. Но их во всякую минуту могли
сменить люди с «темпераментом». Начались митинги. 5-го
марта ко мне явился бывший комендант Новороссийска полк.
Темников и от имени Союза пригласил меня на имеющий быть
в этот день в помещении Банка офицерский митинг,
названный им «собранием». Я согласился и предложил
полковнику пригласить и митр. Антония, который тут же
присутствовал. Митрополит тоже согласился.
Митинг начался в 5 час. вечера. Неотложные дела
задержали митр. Антония и меня, — мы пришли в 6 ч., что
лишило нас возможности услышать самые бурные речи. Потом
мы узнали, что до нашего прихода собрание проходило
чрезвычайно бурно: страсти бушевали, в выражениях не
стеснялись, чтобы обвинить и очернить Главное
Командование. В особенности поносили начальника Штаба
ген. Романовского. Один молодой офицер, подбежав к
председательскому столу, бросил на него свой кошелек,
крикнув: «Тут все мои деньги! Отдайте их (тут он
прибавил дурное слово) Романовскому! Пусть только
поскорее уберется из армии!» Очень резко, задорно,
жестоко говорил полковник Ген. Штаба Манакин, только что
назначенный ген. Деникиным на должность командира полка.
С нашим приходом страсти немного приутихли, и речи стали
довольно спокойными. Слово было предоставлено митр.
Антонию и мне. Митр. Антоний не угадал момента, запел не
в тон, невпопад: завел речь о благочестии, говорил о
нарушении офицерами седьмой заповеди и т. п. Меня всегда
удивляла какая-то поразительная, феноменальная
нечуткость в подобных случаях этого безусловно
способного, много знающего, талантливого человека. Не
сумел он уловить момент, найти центр, ударить по струнам
сердца, захватить внимание слушателей. Пожалуй, в этот
раз он говорил, как никогда, неудачно. Говорил так, как
будто пред ним стояла толпа деревенских баб, охочих до
всякой болтовни, а не очутившаяся пред порогом жизни и
смерти взвинченная, озлобленная, ждущая огненного слова,
масса. Офицеры слушали его небрежно; некоторые,
повернувшись к нему спиною, закурили папиросы... После
митр. Антония я сказал несколько слов.
Митинг закончился решением, что окончательное
постановление вынесет выбранная группа, заседание
которой было назначено на следующий день. Митр. Антоний
и я были приглашены на это заседание.
6 марта состоялось заседание группы. Мы с митр. Антонием
пришли к началу заседания.
Председательствовал председатель Союза, полковник Арндт
(кажется, верно называю фамилию). Присутствовало около
20 человек, — всё серьезные люди, 16 в полковничьих
чинах, два генерала (Лазарев, а фамилию другого не
помню) и два обер-офицера. Обстановка помещения была
кошмарная. Крохотная комнатушка, в крохотной лачужке,
более походившей на собачью будку во дворе. Стены
завешаны солдатскими палатками. Вместо стульев, какие-то
грязные ящики... Но рассуждения шли спокойно и деловито.
Некоторое возбуждение внес явившийся полк. Манакин,
сообщивший, что его только что вызывал к себе ген.
Романовский и объявил ему, что он будет предан
военно-полевому суду, если опять позволит себе
произнести подобную вчерашней речь. Сообщив об этом,
Манакин покинул заседание.
Из бывших на этом заседании рассуждений нам стало ясно,
что офицерская масса в большом волнении, что она хочет
добиться от Главного Командования быстрого проведения
каких-то мероприятий, что в противном случае она готова
на крайние эксцессы. Была высказана мысль о
необходимости отправить к Деникину депутацию с
определенными требованиями. Митр. Антоний подхватил
мысль о депутации и предложил собранию просить меня
взять на себя миссию ознакомить Деникина с желаниями
офицерства и просить его принять офицерскую депутацию.
Собрание согласилось.
Не отказываясь от миссии, я, однако, поставил условие,
чтобы собрание уполномочило кого-либо предварительно
обстоятельно ознакомить меня: 1) от имени какого
офицерства я буду говорить с Деникиным; 2) какие
требования предъявляет офицерство; 3) в каком составе
будет депутация.
Собрание сейчас же избрало депутацию из трех лиц: полк.
Арндта, ген. Лазарева и полк. Генерального Штаба
Темникова и этим же лицам поручило во всем ориентировать
меня.
В этот же день, поздно вечером, явились ко мне полк.
Арндт и Темников. Когда я спросил их: от имени какого
Союза они будут говорить со мною, они объяснили мне, что
их Союз обнимает не только всё, находящееся в г.
Новороссийске офицерство, но и офицерство многих
фронтовых частей.
Дальше они сообщили мне, что настроение офицерства
становится всё более угрожающим. В последний момент
страшной угрозой является появившееся в
литографированном виде письмо ген. Врангеля к ген.
Деникину.
— Если это письмо станет известно толпе, — не обойтись
без взрыва. Мы принимаем все меры, чтобы скрыть его, как
употребляем всевозможные усилия, чтобы хоть немного
успокоить бушующие страсти, — сказал мне Арндт.
На мой вопрос: против кого именно особенно вооружено
офицерство, — мне ответили, что главным образом
ненависть кипит против ген. Романовского, которого
считают злым гением Деникина и обвиняют во всевозможных
гадостях, не исключая хищений; что не пользуются
доверием и другие помощники Деникина — ген. Драгомиров и
Лукомский. Офицерство, кроме того, возмущено
нераспорядительностью власти, не принимающей мер к
укреплению Новороссийска. Офицерство опасается, что при
эвакуации оно будет так же брошено, как бросили офицеров
в Одессе.
— Если не принять самых быстрых мер, — говорили мне мои
собеседники, — то мы не ручаемся, что не произойдет
невероятного скандала. Нам уже стоило большого труда,
чтобы остановить готовившуюся вооруженную вспышку среди
офицеров, хотевших перебить генералов Романовского,
Драгомирова, Лукомского, а Деникину затем предъявить
ультимативные требования.
Затем, я задал им два вопроса: 1) Чего хотят добиться
офицеры?
2) Дают ли они мне честное слово, что депутация, если
примет ее ген. Деникин, ни в чем не выйдет из рамок
вежливости и должного подчинения? Мои собеседники
ответили мне: 1) Желания офицеров сводятся, главным
образом, к следующему: а) к устранению ген. Романовского
и некоторых других; б) к предоставлению офицерству права
чрез своих представителей наблюдать за укреплением г.
Новороссийска и за ходом эвакуации; в) к предоставлению
ему же права организовать свои отряды для защиты города.
2) На второй вопрос они ответили утвердительно.
На следующий день, в 11 ч. утра я отправился к Деникину,
чтобы исполнить возложенную на меня миссию. Когда я
подходил к поезду Главнокомандующего, стоявшему у
морской пристани, Деникин, окруженный множеством
англичан и чинов своего Штаба, возвращался в свой вагон.
Я обратился к нему с просьбой сегодня же принять меня по
спешному делу.
— Не могу принять сегодня, — буркнул он и вошел в свой
вагон.
— А вы, Иван Павлович, можете уделить мне несколько
минут? — обратился я к Романовскому.
— Пожалуйста, пойдемте в мой вагон! — ласково ответил
он. Я и он за мной вошли в вагон начальника Штаба.
Ген. Романовского я хорошо знал по Академии Генерального
Штаба, когда (1900-1903 г.) он учился в Академии, а я
был академическим священником. В 1904 г., во время
Русско-японской войны, я служил с ним в 9-й
Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. В Великую войну я
встречался с ним на фронте, когда он командовал полком,
а в 1917 г. он был моим сослуживцем в Ставке, где он
занимал должность генерал-квартирмейстера. Всегда между
нами были отличные, сердечные отношения. Я всегда считал
его честным, умным, усердным, самоотверженным офицером,
сердечным человеком.
Я никогда не допускал мысли, чтобы Романовский мог пойти
на какую-либо гадкую, не достойную офицера сделку с
своей совестью.
За время совместной с ним службы в Добровольческой Армии
я не разочаровался в нем. Напротив, тут, при своих
ходатайствах за униженных и оскорбленных, Я убедился,
что этот человек, для многих казавшийся сухим и
черствым, обладал на деле весьма чутким и отзывчивым
сердцем.
Но Добровольческая Армия ненавидела Романовского. На
Романовского валили всё, в чем была повинна и неповинна
власть. Романовского, можно сказать, обвиняли во всем, в
чем только можно обвинить человека: даже и в измене, и в
хищениях, и во франкмасонстве!
Я не стану утверждать, что Романовский, как начальник
Штаба, как ближайший советник Главнокомандующего,
никогда не делал ошибок. И в ту пору, когда наша
государственная машина была в порядке, когда пути жизни
были ясны и определенны, — и в ту пору даже лучшие наши
государственные деятели не были свободны от грехов и
ошибок. Теперь же, когда наша государственная машина
была сломана, настоящее и будущее наши были темны, когда
старые пути оказались негодными, а новые еще не были
найдены, — ошибки и промахи были неизбежны для всякого.
Романовский же, кроме того, принимал на себя и чужие
ошибки. Когда-нибудь раскроется, как он, защищая
Главнокомандующего от ударов, самоотверженно подставлял
под эти удары свою голову. Я сознавал неосновательность,
несправедливость нападок на Романовского и жестокость
обвинений, предъявленных ему на собрании 5 марта. Не
легко мне было сообщить ему об отношении к нему
офицерства, но сообщить было необходимо для его же
пользы.
Когда мы вошли в вагон, я попросил закрыть двери, чтоб
кто-нибудь не подслушал нас. Иван Павлович закрыл двери.
Мы уселись около его письменного стола. Скрепя сердце, я
начал говорить ему о развившейся в Добровольческой Армии
ненависти к нему, ненависти слепой, не знающей границ,
способной на что угодно. Ни остановить ее сейчас, ни
ослабить нет человеческих сил и способов. Ее могут
рассеять лишь постепенно здравый смысл и время.
— В чем же обвиняют меня в армии? — скорбно спросил
Романовский.
— Во всем, дорогой Иван Павлович, решительно во всём, в
чем только можно обвинить человека! Злоба слепа и
бессердечна, — ответил я.
— В чем же, например? — опять спросил он.
— 5-го марта на офицерском собрании между прочим
утверждали, что вы из Новороссийска отправили целый
пароход табаку. Я знаю, что это — ложь, но сообщаю, чтоб
вы знали, что злоба против вас и клевета перешли всякие
границы... И еще многое, — сказал я.
Романовский, всё время не спускавший с меня глаз, при
этих словах повернул голову в сторону и, облокотившись,
закрыл лицо рукой. Видно было, что он страдал.
Я замолк на минуту... А потом продолжал;
— Верьте мне, как искренно расположенному к вам
человеку, что сейчас у вас нет средств бороться с этой
клеветой. Что бы вы ни сказали, какие бы доводы вы ни
представили, вам не поверят, всех вы не убедите, клевета
не смолкнет. Пока вы можете реагировать только одним
способом: уйти от службы, в отставку. И вы для пользы
дела, ради своей семьи, обязаны это сделать.
Тут я подробно обрисовал настроение бродившей по
Новороссийску офицерской массы, сказал о готовившемся
нападении на него и на других генералов, о возможности
вооруженного восстания и т. д.
— Уйдите, Иван Павлович, уйдите, как можно скорее! —
закончил я.
Когда я кончил, Романовский уже спокойно ответил мне,
что он давно хочет уйти, зная о ненависти к нему армии,
что он уже несколько раз просил Главнокомандующего об
отставке, но всякий раз получал отказ, что он и сейчас
готов уйти с места, хоть и смущает его то, что, как
солдат, он не должен бежать с поста в самую трудную
минуту.
— Но, — закончил он, — я знаю, что Главнокомандующий и
теперь откажет мне. Опять скажет уже не раз слышанное
мною от него: что я у него единственный человек,
которому он во всем верит; что у него от меня нет
никаких тайн. Попробуйте вы повлиять на него! Авось, он
вас послушает.
— Я только что просил Главнокомандующего принять меня
сегодня, — он отказал мне, — сказал я Романовскому. —
Время не терпит. Убедите вы его, чтобы он принял и
выслушал меня!
Романовский обещал сделать это и мы расстались.
Прибывшим ко мне вскоре, чтоб узнать о результате моих
переговоров с Деникиным, полковникам Арндту и Темникову
я сказал, что Главнокомандующий очень занят, и аудиенция
моя отложена на завтра. Весь день я не уходил из дому,
поджидая приглашения к Главнокомандующему. Не получивши,
я на следующий день, в субботу, в девятом часу утра
направился к поезду Деникина. Вызвав из поезда адъютанта
Деникина, полк. Шапрона, я попросил его доложить
Главнокомандующему, что я настойчиво прошу принять меня
по чрезвычайно серьезному и спешному делу. Минуты через
две Шапрон сообщил мне, что Главнокомандующий примет
меня, как только уедет от него его жена, через полчаса.
Пришлось ожидать. Наконец, г-жа Деникина уехала. Меня
пригласили в вагон. Но мне пришлось просидеть там около
часу, так как на докладе у Главнокомандующего был ген.
Романовский. Выйдя, по окончании своего доклада, из
кабинета Деникина, Романовский пригласил меня:
— Пожалуйте! Главнокомандующий ждет вас.
Я вошел в кабинет Деникина.
Деникин, как всегда, серьезный и мрачный, сидел за
столом на диване. Молча, протянув мне руку, он пригласил
меня сесть у стола. Я начал свой печальный доклад с
предупреждением, что всё, что я буду докладывать, уже
сказано мною ген. Романовскому. Затем я подробно доложил
ему о настроениях в офицерской массе, о ненависти к
Ивану Павловичу, о собиравшихся бурных митингах, о
готовившемся нападении на ген. Романовского и на других
генералов и пр., и пр. Не утаил ничего. Когда я сказал,
что на собрании офицеров в Банке присутствовал митр.
Антоний и я, Деникин сердито заметил:
— А митрополиту Антонию-то что надо было на этом
митинге?
— Мы с митрополитом Антонием были приглашены
возглавляющими офицерский Союз, благонамеренными
полковниками и пошли на собрание не затем, чтобы
митинговать, а затем, чтобы своим присутствием и словом
сколько-нибудь утишить пыл возбужденного собрания и
предупредить крайние решения, — ответил я.
Осветивши положение дела, я просил Деникина освободить
ген. Романовского от должности.
— Вы думаете, что это так просто сделать? — с дрожью в
голосе сказал Деникин. — Сменить... Легко сказать!.. Мы
с ним как два вола, впряглись в один воз... Вы хотите,
чтоб я теперь один тащил его... Нет! Не могу!.. Иван
Павлович единственный у меня человек, которому я
безгранично верю, от которого у меня нет секретов. Не
могу отпустить его...
— Вы не хотите отпустить его. Чего же вы хотите
дождаться? Чтоб Ивана Павловича убили в вашем поезде, а
вам затем ультимативно продиктовали требования? Каково
будет тогда ваше положение? Наконец, пожалейте семью
Ивана Павловича! — решительно сказал я.
Деникин после этого нервно вытянулся, закинув руки за
голову, закрыв глаза, и почти простонал:
— Ох, тяжело! Силы духовные оставляют меня...
Офицерскую депутацию Деникин решительно отказался
принять. Когда я стал убеждать его, что в депутацию
избраны люди почтенные, серьезные, благонамеренные, что
стоящие во главе офицерской организации исполнены самого
искреннего желания помочь ему, — он категорически
заявил:
— Не просите! Всё равно не приму. Вы чего хотите: чтобы
я совдепы начал у себя разводить? Покорно благодарю!
— А мне-то можно посещать офицерские собрания? — спросил
я. — Из вашего замечания по адресу митрополита Антония я
заключаю, что вы и моего присутствия на офицерских
собраниях не одобряете. Я должен предупредить вас, что
бывать там мне и неприятно и тяжело. Я считал доселе,
что мое присутствие, мое слово может остановить
кого-либо. Если вы думаете иначе, я больше не пойду
туда.
— Нет, можете посещать! — коротко ответил Деникин. На
этом наш разговор и кончился.
Полк. Арндту и Темникову я сообщил, что
Главнокомандующий, по особым причинам, не может принять
депутацию. А на другой день вышел приказ
Главнокомандующего, запрещающий сборища офицеров и
грозивший самыми строгими мерами наказания всем
нарушителям военной дисциплины.
Кажется, 12 марта мы покинули Новороссийск, перебравшись
в Феодосию. По приезде туда ген. Романовский был
освобожден от должности начальника Штаба. Одновременно с
этим пошли слухи, что и Деникин оставляет Армию. Никто,
однако, не хотел верить этому. В Феодосии я поселился на
подворье Тепловского женского монастыря.
22 марта, в Вербное воскресенье, я в соборном
монастырском храме совершал литургию. Было много
причастников. Служба затянулась. Несмотря на это, И. П.
Романовский дождался не только окончания литургии, но и
моего выхода из церкви.
— Я пришел проститься с вами. Уезжаю. Благословите на
дорогу! — обратился он ко мне.
Я благословил его просфорой и пошел провожать его.
— Вы не сердитесь на меня, Иван Павлович, за мою беседу
с вами 7 марта? — спросил я его. — Я смело говорил с
вами, ибо верил, что вы поймете меня. Поймите, что мною
руководит доброе чувство к вам.
Он уверил меня, что в этой беседе он увидел только новое
доказательство моей любви. Мы шли до моря, около версты.
Я старался утешить и подкрепить его надеждой, что
сплетшиеся около его имени злоба и клевета рассеются, а
правда засияет. У моря мы простились... Не думал я, что
прощаемся навсегда.
Рано утром в понедельник мне сообщили, что накануне,
вечером, неожиданно для всех, отбыл на миноносце ген.
Деникин. С ним отбыл и ген. Романовский.
Деникинская эпопея кончилась...
* * *
Всё, до сих пор изложенное, было записано мною в
1919-1920 гг. Теперь, в 1943 году, может показаться
странным, что тогда серьезно, с затратой времени и
нервов, долго и бурно обсуждались вопросы: где быть
В.В.Ц.У., в Екатеринодаре или в Новочеркасске; кому быть
членом В.В.Ц.У., — гр. Апраксину или гр. Мусину-Пушкину?
Могут казаться не стоящими внимания и такие вопросы: кто
и как открывал Ставропольский Поместный Собор; кому
первому пришла мысль о необходимости Высшей церковной
власти на территории, занятой Добровольческой Армией;
хорошо или худо поступил ген. Деникин, признав Верховным
Правителем адмирала Колчака? Но, во-первых, история не
брезгает никакими фактами. А, во-вторых, из-за картины
всего происходившего и на Ставропольском Соборе, и в
Добровольческой Армии раскрывается лик старой России,
болевшей многими недугами, приведшими ее к невероятным
страданиям, но изобиловавшей и многими доблестями, ее
возвеличившими.
Роль Добровольческой Армии для многих и доселе остается
неясной. Многие судят о ней по тому отрицательному, что,
к сожалению, случалось и на фронте, и в тылу, по тому, о
чем мечтали некоторые ее участники, в частности, те
немногие офицеры-помещики, кто не имел ни мудрости, ни
простого благоразумия, чтобы примириться с потерей своих
достояний; наконец, — по тем насилиям и грабежам,
которые имели место в Армии и в судьбе ее сыграли
роковую роль.
И многие забывают, что вожди Добровольческой Армии: ген.
Алексеев, Корнилов, Деникин, Марков, Романовский,
Дроздовский и др., как и многочисленные ее участники,
были воодушевлены самыми чистыми, светлыми, благородными
порывами и все стремились только к одному: чтобы вывести
свою Родину на путь свободной и счастливой жизни. Все
они были демократами в истинном смысле этого слова: они
до самозабвения любили свой народ, верили в огромные,
еще не развернувшиеся и не использованные его силы (ибо,
в значительной части своей, он продолжал еще находиться,
не по своей вине, в невежестве) и хотели вывести его на
широкий путь творческой работы. Собой они самоотверженно
жертвовали и для себя ничего не искали. Многие из них
погибли, другие со смиренным терпением переносят все
невзгоды беженского существования, не переставая горячо
любить свою Родину и мечтая, как о самом великом,
возможном для них счастье — остатком своих сил послужить
ей и поработать на родной земле. Возглавлявшаяся ими
армия имела свои недостатки, свои недуги, даже многие
тяжкие грехи, но она же в изобилии явила удивительные
образцы истинно русской доблести, мужества,
самоотвержения и беспримерного героизма.
Добровольческое дело 1917-1920 гг., может быть,
когда-нибудь будет признано недоразумением: своя, мол,
своих не познаша. Может быть, Добровольческая Армия
принесла не только пользу, но и вред России. Может быть,
скажут иные, без обильно пролитой в гражданской войне
русской крови скорее возродилась бы Россия. Но в
оправдание Добровольческой Армии надо сказать, что она
явилась благородным и самоотверженным протестом, в
первую очередь, против измены большевиками обету
верности России союзу с ее западными соратниками в
смертельной борьбе с общим врагом, а одновременно и
протестом против тех крайностей, с какими выступила в
октябре 1917 г. новая, большевистская власть:
объявлением религии опиумом для народа, отрицанием
частной собственности и свободы труда, жестоким
подавлением всех прочих свобод и прав населения и полным
пренебрежением к человеческой личности.
Эти черты, отличавшие группу фанатиков, обманом и
насилием захвативших государственную власть, сочетаясь с
их безудержной демагогией, натравливанием одних слоев
народа против других и открытой проповедью гражданской
войны, вырастали в зловещую картину, грозившую России,
если не полной гибелью, то, во всяком случае,
бесконечными страданиями и морем неповинной крови. На
борьбу с этой угрозой выступили лучшие сыны России,
беззаветно ей преданные патриоты, — ее овеянные славой
военные вожди и наиболее идейные из ее государственных и
общественных деятелей. На их призыв стали стекаться
добровольцы, первоначально с территории юго-востока
России, а затем и из других ее областей. Преодолевая все
трудности, невзирая на смертельный риск, связанный с
проникновением через большевистские кордоны,
устремлялась под поднятый вождями стяг борьбы за Родину
самая героическая часть российского воинства и столь же
героическая учащаяся молодежь, нередко — всего лишь
подростки... Ими, их жертвенностью и подвигом были тогда
спасены душа и честь России, разделившейся в ту пору на
два лагеря, между которыми оставалось не разрушенным
только одно звено: и те, и другие были — русские люди.
Большевизм и антибольшевизм — лишь преходящие этапы в
истории России. Большевизм, как крайнее богоборческое,
античеловеческое и противоестественное учение, не может
не умереть: исчезнет тогда и антибольшевизм, с ним
борющийся. Но Россия, русский народ должны пребыть и
пребудут вечно. Должен, поэтому, наступить момент, когда
продолжающие ныне принадлежать к разным лагерям, но
одинаково честно любящие свою Родину и готовые
самоотверженно служить ей, русские люди поймут друг
друга, забудут прошлое, протянут друг другу руки и
начнут совместными усилиями целить и восстанавливать
свою измученную Родину.
1 Возр. ном. 1315. Ч. 1-1929.) 2 С производством в ген.-лейтенанты. 3 Родополь в 28 верстах к востоку от
Трапезунда. Епархия Родопольская состояла всего из 60
приходов. 4 «Церковь, дети, кухня», — ldn-knigi.
5 Храм Спас-на-Водах. На нем установили
36 бронзовых досок, на которых значились имена 12 тысяч
павших русских воинов. В 1932 году собор взорвали,
памятные доски на-правили в переплавку. Подробнее см.
http://spas-na-vodah.by.ru — ldn-knigi). 6 Необычная судьба якутского монаха
Непростой жизненный путь иеромонаха Якутского Спасского
монастыря Алексия, свиде-теля подвигов русских моряков
во время русско-японской войны, вызывает интерес как
историков, так и писателей, драматургов. Его
неординарная личность является прототи-пом судового
священника Конечникова в романе Валентина Пикуля
«Крейсера» и глав-ным героем в пьесе Владимира Фёдорова
«Одиссея инока якутского».
Документы, хранящиеся в Национальном архиве Республики
Саха (Якутия), дают уни-кальнейшую возможность более
полно и ёмко установить жизненный путь и судьбу
иеро-монаха Алексия. Из клировых ведомостей монастыря
стало известно, что Алексий в миру носил имя Василия
Тимофеевича Оконешникова. Он родился в 1873 году в III
Мэтюж-ском наслеге Колымского улуса. В 14-летнем
возрасте юноша по решениям двух родовых управлений улуса
был направлен на учёбу в Якутское миссионерское училище.
В 1896 году его принимают в духовное звание и назначают
штатным псаломщиком Вилюйского Николаевского собора. В
1898 году после окончания Казанской учительской
семинарии он поступает на миссионерские курсы при
Казанской духовной академии. После заверше-ния учёбы
Алексий возвращается в Якутск и назначается миссионером
Якутской второ-классной церковно-приходской школы. В
1901 году «ввиду его благоплодных занятий» Алексия
назначают руководителем школы. Помимо руководства школой
он исполнял и другие обязанности: состоял казначеем
монастыря, экономом Якутского архиерейского дома. Кроме
того, Алексий состоял членом Якутской переводческой
комиссии, проводил богослужения как на русском, так и на
якутском языках. Как свидетельствуют архивные документы,
в 1901 году он был награждён первой наградой для
священника -- набедрен-ником. Затем в 1903 году по
собственному желанию иеромонах Алексий был принят
флотским священником на крейсер «Рюрик» в составе
Владивостокской эскадры. 27 янва-ря 1904 года началась
русско-японская война, и «Рюрик» оказался в самом
эпицентре во-енных действий. С этого времени жизнь
якутского монаха стала насыщена удивительны-ми и
трагическими событиями. Во время сражения эскадры с
японцами при Фузане 1 ав-густа 1904 года крейсер «Рюрик»
геройски погибает. 120 человек его команды, в том чис-ле
и Алексий, были взяты в плен. Так началась одиссея
якутского инока по городам Япо-нии, Китая и России: за
его плечами оказались Сасебо, Нагасаки, Шанхай, Одесса,
Санкт-Петербург. По законам войны врачи и священники
имели право на депортацию. Поэтому Алексий, единственный
из пленных с крейсера «Рюрик», был отпущен на свободу. В
На-гасаки он похоронил и отпел на могиле русских
матросов. 7 октября 1904 года, как гласят архивные
документы, хранящиеся в Национальном архиве РС(Я),
Алексий прибыл в Санкт-Петербург, где по ходатайству
Синода Русской православной церкви он был на-граждён
золотым наперсным крестом на Георгиевской ленте.
Дальнейшие сведения о судьбе иеромонаха Алексия
отрывочны. Архивные документы позволяют установить, что
по указу российского императора в 1906 году он был
назначен священником войсковой церкви в городе Зайсан
Семипалатинской области. Исследуя многие документы
Нацио-нального архива республики, можно сделать вывод,
что в Якутск Алексий не возвращался. Известно также, что
в 1910 году он работал преподавателем Томской духовной
семина-рии. Умер Алексий в Томске. Таковы основные вехи
непростого, порой трагического жизненного пути этого
необычного якутского монаха, о котором епископ Якутский
и Ви-люйский Никанор сказал в своё время: «К сонму
духовных лиц -- героев настоящей, не-бывалой войны
России, с полным правом может быть причислен и наш
Алексий».
Нюргуяна Шадрина - (www.nerungri.ru / users / addfiles /
church / eparh20.htm — ldn-knigi) 7 Благие пожелания, заветные мечты —
ldn-knigi. 8 Брат Г. Шавельского - Василий
Шавельский - священник - был в 1937 году арестован и
расстрелян. В 60-е годы реабилитирован. — ldn-knigi. 9 "Filioque” — учении Католической
Церкви об исхождении Святого Духа не только от Отца (на
чем настаивают православные богословы), но и от Сына,
что зафиксировано в принятой католиками редакции
Никео-Константинопольского Символа веры. Последняя
только тем и отличается от православной, что в нее
внесено слово "и Сына” (лат. "Filioque”) применительно к
источнику исхождения Святого Духа ("от Отца и Сына
исхо-дящего”). Но именно это маленькое добавление
оставалось и продолжает оставаться важ-нейшим
богословско-догматическим препятствием на пути к
взаимопониманию и сбли-жению братских христианских
Церквей. — cм. http://catharticles.by.ru— ldn-knigi.