УправлениеСоединенияГвардияПехотаКавалерияАртиллерияИнженерыВУЗыПрочие части


 

 

Главная

Библиотека

Музыка

Биографии

ОКПС

МВД и ОКЖ

Разведка

Карты

Документы

Алфавит

Контакты

Ссылки


Яндекс цитирования


Яндекс.Метрика


X. Первый приезд Государя в Ставку
 

После увольнения генерала Жилинского от должности Главнокомандующего Северо-западным фронтом и отъезда его в Петроград, для «реабилитации», в Ставке говорили: «Жилинский уехал, чтобы усилить коалицию врагов Верховного». В этой коалиции считали: военного министра генерала Сухомлинова, дворцового коменданта генерала Воейкова и некоторых штатских министров. «Коалиция», будто бы, настойчиво добивалась скомпрометировать и, если удастся, свалить Верховного. На стороне «коалиции» всецело был Распутин; плану «коалиции» сочувствовала молодая Императрица.
Отношения между великим князем и генералом Сухомлиновым еще до войны были в корне испорчены. Очень скоро после начала войны обнаружившаяся наша неподготовленность к войне (особенно в области технических средств) заставила великого князя открыто обвинять военного министра, что, в свою очередь, не могло возбудить лучших чувств у последнего к первому. А наши неудачи в Пруссии дали основания военному министру обвинять Верховного.
С генералом Воейковым до назначения его дворцовым комендантом у великого князя были самые лучшие отношения. Своей карьерой генерал Воейков во многом был обязан великому князю. Последний, между прочим, провел его в командиры лейб-гвардии Гусарского полка. Честный и благородный старик, министр двора гр. Фредерикс, на дочери которого был женат генерал Воейков, коснувшись как-то в 1916 году отношений своего зятя к великому князю, резко осуждал его за черную неблагодарность. После назначения Воейкова дворцовым комендантом отношения между ним и великим князем совершенно испортились. Учел ли ловкий царедворец, что теперь ему не выгодно дружить с великим князем, дом которого был одиозен для царской семьи, или были другие какие-либо причины, положившие конец прежней дружбе, но в данное время генерал Воейков был одним из самых опасных врагов великого князя. В Ставке говорили, что «коалиция» настойчиво, искусно и смело ведет поход против Верховного. Сторонники великого князя были, поэтому, очень огорчены тем, что за первые три месяца войны Государь не нашел нужным посетить Ставку. Специалисты по разгадыванию событий видели в этом опалу. У многих, поэтому, отлегло от сердца, когда разнеслась весть, что Государь едет в Ставку. «Приедет, с глазу на глаз переговорит с великим князем, и все недоумения рассеются, интриги падут», — так думал не я один.
Началась спешная подготовка к высочайшему приезду. В нескольких шагах от великокняжеского поезда, в прекрасном сосновом парке был устроен тупик для царского поезда. Кругом всё было выметено и вычищено; в парке разбиты дорожки, поставлены столики и скамейки. Потом, весною, по всему парку были рассажены очень искусно сделанные из дерева, обманывавшие многих, боровики. Церковь разукрасили гирляндами из елок. Ставка приняла торжественный вид.
К приходу царского поезда на вокзал выехал Верховный с начальником Штаба. Весь же Штаб ждал Государя в церкви. С вокзала Государь проехал прямо в церковь, где был встречен мною с духовенством.
Встреча в церкви омрачилась неприятным эпизодом. Во время моей приветственной речи вдруг потухло электричество. Продолжали гореть только свечи и лампады. Молебен проходил в полумраке. И только в конце службы, когда запели: «Тебе Бога хвалим», опять зажглось электричество. На всех присутствующих этот случай произвел самое тяжелое впечатление. Помню, полковник Трухачев сказал соседу: «Не к добру это!» Пребывание Государя внесло новый распорядок в нашу жизнь. Ежедневные доклады Государю о действиях на фронте. Ежедневные высочайшие завтраки и обеды, к которым приглашались чины Штаба, одни по очереди, другие постоянно. К последним, кроме великих князей, принадлежали: начальник Штаба, генерал-квартирмейстер, генерал князь Голицын и я. Обедали в 7.30 часов вечера, завтракали в 12.30 часов дня.
Новая обстановка меня очень интересовала. Правда, я к Государю еще до войны достаточно присмотрелся. Но всё же тогда мне приходилось наблюдать его в неизменно торжественном окружении, издали и более или менее мимолетно. Теперь же вся обстановка скорее напоминала семейную; Государь ко всем нам был ближе, как и мы были ближе к нему; и свойственные ему простота и доступность были как-то виднее и ощутительнее для нас. Благодаря этому, после двух-трех приглашений каждый из нас чувствовал себя в царской столовой, как у себя дома.
Я должен остановиться несколько на первом обеде.
Когда все приглашенные собрались к назначенному времени, Верховный был приглашен в соседний с вагоном-столовой вагон, где помещался Государь. Через несколько минут он вернулся в столовую, взволнованный, со слезами на глазах; на шее у него висел орден Св. Георгия 3 ст. Он прямо подошел к начальнику Штаба, со словами: «Идите к Государю, — он вас зовет». Все бросились поздравлять великого князя. Я расслышал его слова: «Это награда не мне, а армии». Скоро затем вернулся начальник Штаба с Георгием на груди (4 ст.). На его глазах блестели слезы. Когда к нему подошел генерал Данилов, Янушкевич, в ответ на поздравление, ответил последнему: «Это вами, а не мной заслужено». Лицо генерала Данилова в это время имело выражение человека, — вот-вот готового заплакать, не то от досады, не то от обиды. Обижаться долго генералу Данилову, однако, не пришлось, так как в тот же или на следующий день, — этого хорошо не помню, — и ему Государь повесил орден Георгия 4 ст. Думаю, что, получив Георгия, генерал Янушкевич просил великого князя этим же почетным знаком наградить и генерала Данилова.
После начальника Штаба я был приглашен к Государю. Государь встретил меня словами:
— Ездили уже на фронт?
— Несколько раз, — ответил я.
— Великий князь докладывал мне о вашей чрезвычайно плодотворной работе для армии. Благодарю вас. Примите от меня вот это... тут орден Владимира 2 ст., — сказал Государь, протягивая мне коробку с орденом.
— Ваше величество! Для меня дорого ваше внимание, ваше ласковое слово, а от этого освободите меня. Мне не нужны ленты, — ответил я.
— Верю, что для вас, как и для меня, не нужны награды. Но дело не в ленте. Возьмите, чтобы другие знали и видели, что я вас ценю, — закончил Государь.
Как редко кто, он умел быть добрым, ласковым и приветливым.
Почти следом за мной вышел Государь; начался обед.
Награждение генералов Янушкевича и Данилова высокими боевыми наградами в Ставке было принято холодно, а на фронте почти враждебно. В Ставке определенно считали, что Галицийская победа обязана отнюдь не талантам ставочных генералов, как и не возлагали на последних всей ответственности за поражение под Сольдау. На Северо-западном фронте в то время уже шел большой ропот против Ставки, якобы, не принявшей должных мер для предупреждения Сольдаусской катастрофы, а на Юго-западном фронте знали, что их победа обязана местным стратегическим силам. Поэтому престиж этих новых георгиевских кавалеров, еще не нюхавших пороху, ни в Ставке, ни на фронте не поднялся после того, как на их груди заблестели возложенные царскою рукою Георгиевские кресты. Высокая награда не прибавила им почитателей, но увеличила число их врагов.
Совсем иное дело была награда великого князя.
Как теперь, так и после, когда на фронте начинали обвинять Ставку, великого князя всегда исключали из числа обвиняемых и во всем винили его помощников. В глазах и Ставки, и фронта великий князь, даже и после оставления им должности Верховного, оставался рыцарем без страха и упрека. В виду этого, награда великого князя была везде принята с радостью. В Ставке же она явилась сугубо радостной, ибо сразу рассеяла сомнения и опасения, будто Государь против великого князя.
Сам великий князь не скрывал своей радости. Как только он вернулся с обеда, свита явилась, чтобы поздравить его. Еще не раздевшись, он вышел на площадку вагона и распахнул шинель, чтобы был виден орден на шее. «Видите! Хорошо?» — обратился он к поздравителям.
В первые же дни пребывания Государя в Ставке я обратил внимание на то, что почти ежедневно, после обеда, в 10-м часу вечера к великому князю в вагон заходил начальник походной Канцелярии Государя, в то время самый близкий человек к последнему, свиты его величества генерал князь В. Н. Орлов и засиживался у великого князя иногда за полночь. О чем беседовали они?
Из бесед с великим князем, как и с Орловым, я вынес определенное убеждение, что в это время обоих более всего занимал и беспокоил вопрос о Распутине, а в связи с ним и об Императрице Александре Феодоровне. Я, к сожалению, не могу сказать, к чему именно сводились pia desideria6 того и другого в отношении улучшения нашей государственной машины. Но зато с решительностью могу утверждать, что, как великий князь, так и князь Орлов в это время уже серьезно были озабочены государственными неустройствами, опасались возможности больших потрясений в случае непринятия быстрых мер к устранению их и первой из таких мер считали неотложность ликвидации распутинского вопроса.
Великий князь Николай Николаевич, когда-то сам увлекавшийся Распутиным, потом раскусил его, а теперь ненавидел его, как лжепророка и, вследствие необыкновенного его влияния на царскую семью, как чрезвычайно страшного для государства человека.
Как уже упоминалось выше, в разговоре со мной у него однажды вырвались слова: «Представьте мой ужас: Распутин ведь прошел через мой дом!» Великий князь потом старался поправить дело, принимая все меры, чтобы вернуть Распутина на подобающее ему место. Но все его усилия не достигали цели: по авторитету и влиянию в царской семье Распутин теперь был сильнее великого князя. Так как главным приемником и проводником в государственную жизнь шедших через Распутина якобы откровений свыше была молодая Императрица, то, естественно, поэтому, что великий князь теперь ненавидел и Императрицу.
— В ней всё зло. Посадить бы ее в монастырь, и всё пошло бы по иному, и Государь стал бы иным. А так приведет она всех к гибели.
Это не я один слышал от великого князя. В своих чувствах и к Императрице, и к Распутину князь Орлов был солидарен с великим князем. Будучи самым преданным из всей свиты слугой Государя, князь Орлов чрезвычайно скорбел из-за страшного несчастья, каким он считал влияние Распутина на царскую семью, и принимал все меры, чтобы ослабить такое влияние. Но все усилия князя Орлова привели лишь к тому, что царица, считавшая всех врагов Распутина своими личными врагами, возненавидела его, а царь, хоть наружно не изменял прежнего доброго отношения, но уже, под влиянием жены, был готов в каждую минуту отвернуться от него.
Вот о Распутине-то и о распутинском настроении царской семьи чаще всего и шли беседы у великого князя с князем Орловым.
Самая правоверная верноподданность того и другого в то время, — считаю я, — исключала всякую возможность обсуждения ими каких-либо насильственных в отношении Государя мер. Я думаю, что в то время их намерения не шли далее желания раскрыть Государю глаза на окружающую его катастрофическую обстановку и повернуть его на правый путь, ослабить, а если возможно, то и совсем парализовать влияние Императрицы на него. Умные люди — и великий князь, и князь Орлов — задавались, однако, явно неосуществимой целью. Зная безволие и податливость Государя, истеричную настойчивость и непреклонность Императрицы, они должны были понимать, что безгранично привязанный к своей жене Император не оторвется от ее влияния и не выйдет из послушания ей, пока она будет около него, пока она будет оставаться царицей на троне.
Временами и великий князь, и князь Орлов в беседах со мною проговаривались, что они так именно понимают создавшуюся обстановку и что единственный способ поправить дело — это заточить царицу в монастырь. Но осуществить такую меру можно было бы только посредством применения известного рода насилия не только над царицей, но и над царем. А на такой акт в то время оба они были не способны: оба они были идеально верноподданны. Поэтому, их разговоры в то время и не шли далее разговоров. Но оба князя забывали, что в царских дворцах и ставках и стены имеют уши. Поэтому их благонамеренные беседы оказались не безопасными. Нет никакого сомнения, что в Ставке вообще, а во время пребывания Государя в особенности, за великим князем, как и за князем Орловым, присматривали; следили за каждым их шагом, ловили каждое их слово. Аккуратные, ежедневные, продолжительные, тянувшиеся иногда за полночь, посещения князем Орловым великого князя, конечно, не могли остаться не замеченными и не проверенными агентами противников великого князя (Письмо Императрицы от 16 июня 1915 г. подтверждает это: за вел. князем и кн. В. Н. Орловым всё время следил ген. Воейков.).
Несмотря на очевидную для всякого не слепого и мало-мальски порядочного человека гнусность и опасность всей распутинской истории, в свите Государя далеко не все были противниками Распутина, а готовых вступить в борьбу с ним и совсем почти не было.
Всех лиц свиты по их отношению к злополучному «старцу» надо разделить на три категории. Одни, — верили ль они, или не верили в Распутина, как в «святого», — об этом трудно сказать, но наружно они стояли на его стороне. Другие ненавидели его и, в большей или меньшей степени, боролись с ним. Третьи просто сторонились и от дружбы, и от вражды с ним, учитывая ли слабость своих сил или дрожа за свое положение.
Первая категория была малочисленна. Возглавлялась она лицом из свиты Императрицы — фрейлиной Анной Александровной Вырубовой, или Аней, как ее звала Императрица. «Аннушкой», как ее называл Распутин, а за ним и свитские.
Генерал-адъютант адмирал Нилов и лейб-медик профессор С. П. Федоров неоднократно предупреждали меня, что к этой же категории принадлежат: флигель-адъютант кап. I-го ранга Н. П. Саблин и лейб-медик Е. П. Боткин. Сюда же причисляли и генерала Воейкова.
Если Саблин и Боткин, действительно, были «распутинцами», то, зная духовный облик того и другого, я готов думать, что Боткин поклонялся Распутину, искренно веря в его избранничество, а Саблин, — потому что Распутину кланялись царь и царица. Что касается Воейкова, то он, несомненно, знал настоящую цену Распутину, презирал его и при других условиях не без удовольствия придушил бы его, но тут, в виду характера Императрицы, он считал борьбу безнадежной в смысле успеха и совсем невыгодной лично для себя по последствиям. Гнушаясь Распутиным, как корявым и грязным мужиком, он особенной опасности от его влияния, к сожалению, не только для Государя, но и для царской семьи не предвидел и потому действовал так, чтобы, по поговорке, — «капитал приобрести и невинность соблюсти»: с Распутиным он не якшался, но и не мешал ему ни в чем.
О Вырубовой в обществе шла определенная слава, что она живет со «старцем». Слухи были так распространенны и настойчивы, что, как я уже упоминал, в 1914 году, кажется, в мае, устроив нарочито свидание со мной, она пыталась найти у меня защиту против таких слухов. Раньше относившаяся ко мне с большим вниманием, после того разговора она как будто круто переменилась в отношении ко мне.
Что заставляло ее благоговеть перед «старцем»: разврат ли, как утверждали одни, глупость ли или безумие, как считали другие, или что-либо иное, — судить не берусь. Убежден, однако, что не разврат. Но, несомненно, что до конца дней «старца» она была самой ярой его поклонницей. Скорее всего, благоговение царя и царицы перед «старцем» оказывало наибольшее давление на ее небогатую психику.
Чем, в свою очередь, объяснить влияние Вырубовой на Императрицу, на многое смотревшую ее глазами и позволявшую ей распоряжаться по-царски, — это для меня представляется еще большей загадкой. Императрице всё же, несмотря на все особенности ее духовного склада, нельзя было отказать в уме. А Вырубову все знавшие ее не без основания называли дурой. И, однако, она была всё для Императрицы.
Ее слово было всемогуще. В последнее время она часто говорила: «Мы», «мы не позволим», «мы не допустим», разумея под этим «мы» не только себя, но и царя, и царицу, ибо только от них зависело то, что «мы» собирались не позволять или не допускать. Одно остается добавить, что более бесталанной и неудачной «соправительницы», чем Вырубова, царь и царица не могли выбрать.
Ко второй категории принадлежали: князь Орлов, открыто и, пожалуй, слишком прямолинейно ведший борьбу. Затем помощник князя Орлова по походной Канцелярии, флигель-адъютант, полк. А. А. Дрентельн, как и первый, очень близкий к Государю, бесконечно преданный последнему, добрый, честный и умный человек. Он не столь открыто, но всегда боролся с влиянием «старца», не упуская случая, чтобы посеять в душе Государя недоверие к нему. Сюда же надо отнести и адмирала К. Д. Нилова. Он ни пред кем, не исключая и Государя, не скрывал своей ненависти к Распутину. Когда в 1914 году в Севастополе, при поездке Государя в Ливадию, Распутин нахально явился на императорскую яхту прежде, чем туда прибыла царская семья, адмирал Нилов грубо прогнал его. Пользы, однако, от всего этого не было. Адмирал Нилов впал в немилость императрицы, а Государь смотрел сквозь пальцы на все «выходки» адмирала, здорово выпивавшего и всегда вышучивавшегося генералом Воейковым.
К этой же группе принадлежал благородный и честный, горячо любивший Россию и всецело преданный царю, 78-летний старик, министр двора, гр. Фредерикс. Его коробил самый факт близости грязного и развратного мужика к царской семье. Он несколько раз настойчиво говорил с царем о Распутине. Но и его заявления, и его протесты не могли иметь никакого успеха. Влияние Распутина и началось, и развивалось на религиозной почве, а гр. Фредерикс был протестантом. Естественно поэтому, что царь и царица рассуждали так: «Ну, что он смыслит в наших религиозных делах?»... Это — во-первых. А во-вторых, с мнениями и рассуждениями gрестарелого министра двора теперь вообще мало считались, ибо он уже переживал пору старческого маразма, — всё забывал и всё путал. Будучи с Государем в Ревеле и воображая, что они на берегу Черного моря, он, — рассказывали, — самым серьезным образом спрашивал: «А далеко отсюда Евпатория?»
Живя в Могилеве в губернаторском дворце, он однажды запутался в крохотном коридорчике и никак не мог различить, какая же из четырех дверей ведет в его комнату. Увидев идущего проф. Федорова, он обратился к нему: «Профессор, не знаете ли, где тут моя каюта?» Как-то, в феврале 1916 года, он спрашивал у поднесшего ему на тарелке грушу лакея: «Это яблоко или груша?» К нему привыкли, его ценили, как ценят старую, дорогую по воспоминаниям вещь, расстаться с ним не хотели, но считаться с ним, особенно в серьезных вопросах, не желали, да и не могли.
Из прочих лиц свиты не могу не упомянуть об обер-гофмаршале двора графе Бенкендорфе, умном и честном человеке, сознававшем весь ужас распутинской истории и страдавшем по поводу ее. К несчастью, Бенкендорф был католик по религии и немец по происхождению. И то, и другое заставляло его держаться в стороне и молчать, когда следовало говорить.
Затем, о лейб-медике, профессоре С. П. Федорове — человеке с большим, трезвым умом, далеком от мистических увлечений. Он здраво смотрел на распутинство и возмущался им. Мне казалось, что, как весьма авторитетный и любимый врач, он мог бы оказать влияние на Государя. Но, к сожалению, он так определял свое положение: «Я врач, мое дело лечить, а прочее — их дело».
К третьей категории принадлежали прочие лица свиты Государя. Среди них были совсем безличные и недалекие, как гофмаршал, — честный и безгранично преданный царю князь Долгоруков, пасынок гр. Бенкендорфа; были очень близкие к Государю, как командир Конвоя, генерал гр. Граббе и в особенности богач — флигель-адъютант полк. Д. С. Шереметьев, сверстник Государя, бывший с последним на «ты»; были умные и глубокие, как кап. I ранга Ден. Но все они сторонились от этого вопроса, одни — «страха ради иудейска», другие, — рассуждая: моя хата с краю...
Как я уже говорил, еще в мае 1914 года на почве распутинской истории у меня с князем Орловым завязались откровенные и дружеские отношения. В этот приезд Государя он раза два заходил ко мне, и мы делились с ним наболевшими переживаниями. Один раз у него вырвалась фраза: «Я много дал бы, если бы имел какое-либо основание сказать, что Императрица живет с Распутиным, но по совести ничего подобного не могу сказать». Эта фраза получает особенное значение в виду того, что князю Орлову, как никому другому, было известно всё сокровенное в жизни царской семьи, и служит лучшим опровержением той грязной, к сожалению, весьма распространенной сплетни, будто бы влияние Распутина утверждалось на нечистой связи с молодой Императрицей.
В первый же приезд Государя я убедился, как в особой близости князя Орлова к великому князю, так и в полной антипатии их обоих к генералу Воейкову. Только каждый из них различно проявлял свои чувства. Великий князь как будто игнорировал, не замечал Воейкова, что особенно бросалось в глаза при большой любезности великого князя к прочим лицам свиты. А князь Орлов пользовался всяким случаем, чтобы побольше уязвить Воейкова. Воейков, в свою очередь, не оставался в долгу и на едкие, резкие, даже оскорбительные остроты князя Орлова отвечал не менее язвительными шуточками и насмешками.
Считая Воейкова двоедушным и недобропорядочным, князь Орлов, при случае, демонстративно подчеркивал свое презрение к нему. У честолюбивого генерала Воейкова была и иная причина иметь зуб против князя Орлова: последний был его главным соперником по влиянию при дворе. Кроме того, вот-вот должно было освободиться кресло министра двора...
Наблюдавшему словесную борьбу этих двух лиц, можно было еще тогда угадать, что честный, прямой до резкости князь Орлов проиграет бой. Вопрос был лишь во времени...
Государь пробыл в Ставке несколько дней. А затем и Государь, и Верховный, каждый в своем поезде, направились на свидание с Главнокомандующим Юго-западным фронтом генералом Н. И. Ивановым. Встреча произошла на одной из западных узловых станций, кажется, на ст. Луков.
Генерала Иванова я знал еще по Русско-японской войне, когда он командовал входившим в состав I-й Маньчжурской армии 3-м Сибирским корпусом, а я был главным священником этой армии. Честный, скромный, аккуратный, трудолюбивый и очень заботливый о солдате, — он, однако, ни тогда, ни после не производил впечатление выдающегося таланта. Несмотря на это, сейчас имя его гремело: «им» была одержана блестящая Галицийская победа. Что добрым гением Юго-западного фронта был не сам Главнокомандующий, а начальник его Штаба, скромный, никогда не кричавший о себе генерал М. В. Алексеев, — это знали и понимали, во всяком случае, не все. Взоры массы устремлялись прежде всего на Главнокомандующего победоносной армии.
И в Штабе Верховного теперь шли разговоры не о том, как отметят талант генерала Алексеева, а о том, какой наградой пожалует Государь победителя-Главнокомандующего. Большинство склонялось к тому, что наградой будет орден Георгия 2 ст.
Вот, наконец, уже вечером мы прибыли. Генерал Иванов приглашен в вагон Государя. Все ждут его выхода оттуда. Наконец, показывается. На груди у него Георгиевская звезда, а на шее большой белый крест ордена Св. Георгия 2 ст. Все рады за старика; бросились поздравлять, а он принимает поздравления совершенно спокойно, точно ничего с ним не случилось.
— Что награда? Дал бы Бог окончательно победить врага, — вот чего пожелайте, — отвечает он на мое поздравление.
Главный виновник победы, генерал М. В. Алексеев, был награжден орденом Св. Георгия 4 ст. Высокая награда была, конечно, слишком низка для оценки проявленного им таланта.
Почти тотчас оба поезда двинулись обратно. Царский — в Петроград, а великокняжеский — в Барановичи.
Жизнь в Ставке опять пошла своим порядком.

 

XI. Варшавские администраторы
 

В мирное время штатные священники имелись при всех пехотных и кавалерийских полках и лишь при некоторых артиллерийских бригадах, саперных и железнодорожных батальонах. Большинство же артиллерийских бригад и разных батальонов обслуживались соседними чужими — полковыми, а иногда епархиальными священниками. На войну, таким образом, они вышли без священников. Без священников же оказались в первое время на войне множество разных других организаций: парков, обозов, передовых санитарных пунктов и даже госпиталей. Обслуживать все такие части священники, обязанные находиться всё время при своих частях, не могли. Ходатайствовать об открытии ряда новых священнических вакансий не представлялось возможным в видах экономии, которую тогда все старались соблюдать. Создавалось затруднительное положение. И вот, в это время в половине августа 1914 года я получил извещение от Кишиневского архиеп. Платона, что Кишиневское духовенство посылает в армию двадцать девять священников на полном содержании епархии. А вслед за извещением явилась ко мне первая партия командированных. Эта жертва, раньше не имевшая прецедентов и после не нашедшая подражателей, заслуживает того, чтобы на ней остановиться.
Надо с горечью констатировать факт, что епархиальные начальства, в общем, как теперь, так и раньше, если не небрежно, то без должного внимания относились к выбору священников, посылаемых в армию на казенное и очень хорошее содержание. Из всех епархиальных начальств, присылавших священников во время Русско-японской войны в I-ю Маньчжурскую армию только одно Екатеринославское обнаружило понимание, что на войне нужны хорошие, а не кой-какие работники, и выслало в армию только таких священников, которые были способны к серьезной работе. Остальные епархиальные начальства, почти все без исключения, посылали на войну слабых, либо никуда не годных, от которых хотели избавиться. Кишиневское же епархиальное начальство не только по собственной инициативе и на свои средства командирует теперь священников, но и делает при этом замечательный подбор: все присланные были с полным семинарским образованием, не старше сорока лет, скромные и серьезные, отзывчивые и безропотные в несении трудов и лишений. Все они явились на театр военных действий, снабженные полным комплектом богослужебных принадлежностей, и все они вполне оправдали доверие и выбор своей епархии.
В последних числах сентября 1914 года я уже телеграфировал архиепископу Платону: «Труды Бессарабского духовного отряда в боевой линии выше всякой похвалы». А в октябре того же года вновь сообщил ему, что Бессарабские пастыри-добровольцы «развивают богатую деятельность с большим усердием». Некоторые из присланных потом геройски окончили свои дни на войне. Так, о. Григорий Ксифти умер от тифа, заразившись при напутствии больных воинов; о. Александр Тарноруцкий 14 октября 1914 г. был смертельно ранен вражеской пулей в момент, когда во главе полка с крестом в руке бросился в контратаку против неожиданно напавшего неприятеля. О. Иоанн Донос был убит в гражданской войне в январе 1920 г., будучи священником Гренадерской дивизии. Он был поднят на большевистские штыки. Я всегда с особой отрадой вспоминаю священников этого Бессарабского духовного отряда — скромных, воспитанных, дисциплинированных, толковых и в то же время самоотверженных, составивших прекрасное ядро в разросшемся до чрезвычайных размеров институте военного духовенства на Великой войне. Прекрасная сама по себе и беспримерная в нашей истории посылка духовного отряда на войну принадлежала архиепископу Платону, в своих заботах о действующей армии не ограничившемуся этим делом. Его труды на благо действующей армии в Великую войну были так велики, так исключительны и беспримерны, что я должен сказать о них подробнее.
Как только был получен манифест о войне, архиепископ Платон немедленно разослал этот манифест по всем церквам своей епархии, с призывом к духовенству напрячь все свои силы к оказанию моральной и материальной помощи воинам и оставшимся их семействам. В Кишиневе же он немедленно сформировал Комитет под своим председательством, в который между прочим вошли энергичные пастыри: протоиерей Николай Лашков и священник Василий Гумма.
Первым делом этого Комитета была отправка упомянутых 29 добровольцев-священников для безвозмездного служения на театре военных действий. Эти священники были, по предложению архиепископа Платона, избраны самим же духовенством: каждый округ избрал из своей среды одного священника. Прежде, чем выехать на войну, они прошли под руководством врача Ф. Ф. Чорбы десятидневные курсы по оказанию первой помощи раненым. А затем, 25 августа 1914 года, после молебна и напутственных наставлений Владыки, они, во главе с архиепископом Платоном и губернатором Гильхемом, двинулись на вокзал. Весь священнический отряд был разделен на 4 части по числу мест назначения: Вильно, Брест, Пинск и Бердичев.
Для раненых и больных воинов, по стараниям архиепископа Платона, был открыт в г. Кишиневе, в здании духовной семинарии, епархиальный лазарет на 180 кроватей. Сам архиепископ постоянно следил за работой в лазарете.
По инициативе же архиепископа Платона в г. Кишиневе, в архиерейских зданиях, в ноябре 1914 г. было открыто Трудовое братство портных монахов и городских портных для шитья теплой одежды для находящихся на позициях воинов. Больше ста портных, преимущественно евреев, приняли участие в этом Братстве.
В 1915 г., по мысли же архиепископа Платона, был устроен приют (на 50 чел.) для воинов-инвалидов, на содержание которого Духовный Комитет отпускал ежемесячно по 2000 рублей.
В течение всей войны архиепископом Платоном беспрерывно посылались на театр военных действий вагоны со всяким нужным для воинов добром. На мое имя было прислано 15 или 16 вагонов. По имеющимся у меня сведениям, возглавлявшимся архиепископом Платоном Бессарабским духовным комитетом только в сентябре и октябре 1914 г. всего было отправлено 10 тысяч простынь, 500 одеял, 120 тысяч перемен белья. В последующее время беспрерывно шла отправка. И чего только ни отправлялось! Ковры, наволочки, простыни, подушки, одеяла, белье, чулки, тулупы, перчатки, нитки, иголки, ложечки, окорока, чай, сахар, табак, лимоны, вино и пр. До половины ноября 1914 г. отправлено воинам 105 тысяч рублей, а в начале 1915 г. 150 тысяч рублей. Не забывалась и духовная пища: было выслано 10 тысяч Евангелий, 100 тысяч брошюр религиозно-нравственного и патриотического содержания.
В виду столь удивительной деятельности архиепископа Платона я имел полное право ходатайствовать перед великим князем и Государем о награждении его орденом Св. Александра Невского (и он был награжден им 6 мая 1915 г.), а затем, в августе 1915 г., рекомендовать его великому князю, как наиболее достойного кандидата на экзаршую кафедру.
Раздавать присылаемые из Кишинева вещи и продукты мне было не трудно. Отправляясь на фронт, я, обыкновенно, брал с собою Кишиневский вагон или два и на фронте распределял содержимое по большей части между Сибирскими, Туркестанскими и Кавказскими частями, которые реже других получали подарки из России (По большей части полки получали подарки от городов, в которых они квартировали или по которым они назывались.). Но вот в октябре 1914 г. я получил от архиепископа Платона 2000 рублей на помощь полякам-беженцам. Над этим я задумался. Самому раздавать деньги беженцам, — это было почти невозможно, так как я жил вдали от беженского района. Отдать деньги в Варшавский беженский комитет, но это мог бы сделать и сам архиепископ Платон. Если же он переслал их мне, то, ясно, для того, чтобы я этой жертве католикам от православной церкви дал наиболее верное и целесообразное применение. Во время одного из завтраков я поделился своим затруднением с великим князем, надеясь найти у него добрый совет.
— Вы собираетесь, кажется, ехать в Варшаву, — ответил он мне, — побывайте там у римско-католического архиепископа и передайте деньги в его распоряжение. Это будет великолепный жест с вашей стороны.
Я ухватился за эту мысль, поняв, что в виду прежних постоянных трений в Польше между поляками и русскими, католицизмом и православием, и настоящего тяжелого, страдальческого положения Польши, жертва православной церкви, переданная непосредственно в руки римско-католического архиепископа, может произвести не малое впечатление на Варшавские польские круги.
7 ноября вечером я с генералом Петрово-Соловово выехал в Варшаву.
В это время наше положение на Варшавском фронте было грозным. Когда поздно вечером мы сели в вагон, Петрово-Соловово, со слов великого князя, представил мне стратегическую картину наших армий, оборонявших Варшаву. Мы ехали в большом волнении, опасаясь возможности новых тяжких несчастий. В Варшаву мы приехали на другой день к вечеру и тотчас отправились в штаб Главнокомандующего, расположенный в Лазенковском дворце.
Меня тотчас принял Главнокомандующий — генерал Н. В. Рузский. После краткой беседы мы направились с ним к начальнику штаба, моему бывшему сослуживцу по Военной Академии, генералу М. Д. Бонч-Бруевичу.
Он был именинником в этот день и очень обрадовался моему приходу.
— Вы принесли нам счастье, — встретил он меня, — вчера у нас было не более 10 проц. шансов на успех; сегодня уже 50 проц: завтрашний день должен решить судьбу боя.
Потом, как известно, счастье еще больше повернулось, было, в нашу сторону. После того, как образовался на Варшавском фронте «слоеный пирог» (Несколько рядов наших и немецких войск, вперемежку один в тылу другого.), немцам угрожала настоящая катастрофа, которой они избежали только благодаря ряду ошибок, допущенных, как говорили, командующим I-й армии генералом Рененкампфом.
Из штаба я отправился в квартиру настоятеля военного собора и оттуда по телефону осведомился, может ли, и когда, принять меня Варшавский римско-католический архиепископ Александр Каковский. Получил ответ: «Архиепископ просит пожаловать к нему завтра в 10 ч. утра».
В назначенный час я прибыл в архиепископский дом. Вероятно, православные духовные лица очень редко переступали порог этого дома. Мне, по крайней мере, казалось, что и прислуга, и то и дело мелькавшие ксендзы и монахи смотрели на меня, одни с любопытством, другие — с удивлением: не ошибся ли, мол, дверями этот человек.
Архиепископ не заставил себя ждать. Легко и быстро вошел он в комнату через те же двери, через которые меня только что ввели. Вид архиепископа располагал в его пользу. Высокого роста, статный, с красивым, приветливым лицом и умными глазами, он производил впечатление человека интеллигентного, воспитанного и очень доступного. Мы поздоровались, как здороваются светские люди. Видно было, что и он удивлен моим визитом.
— Чем могу служить? — обратился он ко мне.
Я объяснил ему цель своего посещения.
— Тут есть Беженский комитет. Может быть, вы найдете возможным и лучшим ему передать эти деньги. Я позволю себе посоветовать вам сделать это, — спокойно заметил он.
— А я вновь решаюсь просить ваше высокопреосвященство принять деньги. Как представитель Православной церкви, я считаю наиболее целесообразным вручить жертву нашей церкви именно вам, как представителю римско-католической церкви и как архипастырю, которому лучше, чем Беженскому комитету, известны нужды застигнутой несчастьем его паствы, — ответил я.
Архиепископ еще раз попробовал отказаться, а потом принял деньги.
— Сейчас я выдам вам расписку в получении денег, — сказал он, поднимаясь с кресла.
Но я запротестовал:
— Если мы, священнослужители, перестанем на слово верить друг другу, то к кому же тогда можно иметь доверие?..
Последние слова мои, по-видимому, очень тронули архиепископа, и он тепло поблагодарил меня. Закончив свою миссию, я хотел уйти, но он удержал меня. Между нами началась уже дружеская, откровенная беседа. Архиепископ стал делиться со мною своими переживаниями последнего времени.
— Поверьте мне, — говорил он, — что я люблю Россию, желаю ей только добра и славы, и потому мне особенно тяжелы те огромные ошибки, которые русской властью допускаются на каждом шагу, нанося, может быть, непоправимый вред русскому делу.
Будем говорить о Польше, о русской политике в Польше. Русская власть точно нарочно бьет по самолюбию поляков. Обратите внимание хоть на такой факт. Немцы нам ненавистны, — они давние наши враги. А в нашем крае все высшие должности предоставлены немцам: недавно умер генерал-губернатор Скалон, теперь и.д. генерал-губернатора — Эссен, губернатор Корф, обер-полицейместер — Мейер, начальник жандармов — Утгоф, президент города Миллер и т. д.
Он назвал около 10 немецких фамилий.
— Обратите внимание на школьное у нас дело. Нам запрещают преподавание Закона Божия и истории на польском языке и пр. Я понял бы все эти ограничения и притеснения, если бы они были нужны или полезны для государства, для Православной церкви... Но они ведь для церкви не нужны, для государства вредны, для нас же, поляков, обидны, оскорбительны, унизительны.
Свои положения архиепископ иллюстрировал целым рядом документов: секретных циркуляров и распоряжений министерства народного просвещения и внутренних дел, — документов, часто противоречивших один другому, исключавших друг друга. В заключение он осторожно обмолвился, что он был бы очень рад, если бы все сказанное стало известно великому князю. Я пообещал доложить последнему о нашем разговоре. Мы расстались очень приветливо. Не знаю, какое я произвел впечатление на архиепископа, но я, уходя от него, искренно сожалел, что он не украшает нашей русской церкви.
На другой день вся Варшава говорила о моем визите к архиепископу и о переданном ему пожертвовании. Расчет великого князя оправдался.
От римско-католического архиепископа я проехал к православному русскому архиепископу Николаю. Последний, несомненно, по своим природным дарованиям не уступал архиепископу Каковскому, может быть, даже превосходил его. Но, к сожалению, жизнь сделала с ним то, что сейчас это был человек, лишенный такта, выдержки, а по временам — всякого благоразумия. У него всё зависело от минуты и настроения. Умевший иногда бывать, как никто другой, интересным, приветливым, радушным и отзывчивым, он в другое время, — и это, как будто, бывало чаще, — поражал своей горячностью, резкостью, грубостью, доходившими до жестокости, до безрассудства. Если бы высокий сан, который он носил, не делал его личности неприкосновенной, он каждый день рисковал бы подвергнуться жестокой расправе от беспрестанно оскорбляемых им. Я думаю, что именно ложно понятое архиепископом Николаем величие его сана и положения и недостаточность служебного воспитания сделали его и гордым, и надменным, и своенравным, и нетерпимым к чужому мнению.
Барин в жизни, не отказывавший себе ни в чем, он был деспотом в обращении с другими, особенно с низшими. А низшими он считал почти всех. Его одеяние отличалось роскошью; стол обилием и богатством. Его знаменитые именинные обеды, которые он давал членам Синода и другим избранникам 6-го декабря в Петербурге на Подворье, на Подъяческой улице, во время своего присутствования в Синоде, служили всякий раз занимательной темой для суждений не только в обществе, но, несмотря на строгость цензуры, и в печати. Кюба и Яр могли бы поучиться у архиепископа, как надо «на славу» угощать гостей.
В обществе архиепископ появлялся не иначе, как при звездах на рясе. А когда его награждали новой звездой, то он в тот же день спешил к фотографу, чтобы запечатлеть новое сияние на своей груди.
Вспыльчивость архиепископа не знала границ. Редкий день у него обходился без какого-либо «случая», сказать прямее, — без скандала. Больше всего доставалось подчиненному духовенству, бесправие которого в старое время всем известно: владыка тогда, особенно такой, как этот, влиятельный в Синоде, волен был, как выражались, в жизни, и в смерти священника. Но не избегали грозного владыческого гнева и сановные лица. В 1911 году или в 1912, — точно не помню, — мне рассказывали в Варшаве, как о самом пикантном событии дня, что «на днях» владыка с криком «пошел вон», выгнал из своего дома командированного министром путей сообщения члена его совета, действительного статского советника Н. для производства дознания между священником и железнодорожным начальством. Не застав владыку в Варшаве, Н. отправился к нему на дачу, в Зегрж (за 30 в. от Варшавы). День у владыки почему-то оказался неприемный. Петербургский сановник, однако, попросил келейника доложить о нем. Владыка отказал в приеме. Сановник повторил просьбу во второй и третий раз, сославшись на невозможность для него ждать приемного дня. Этого было достаточно, чтобы в ответ на последнюю просьбу вылетел в приемную вышедший из себя владыка и с криком: «Это еще что? Сказано не принимаю! Вон пошел!» — выпроводил за двери не ожидавшего такого приема петербуржца.
23 мая 1915 г. в соборе, в алтаре, после причащения, оставшись недовольным порядком вечерней службы 22-го мая, совершенной викарием еп. Иосафом, архиепископ Николай кричит на последнего, в присутствии множества духовенства: «Если бы я знал, что ты такой дурак, я не сделал бы тебя архиереем» (Передаю этот факт со слов настоятеля Варшавского военного собора прот. А. Успенского, бывшего свидетелем этой безобразной сцены.).
21 февраля 1913 года в день празднования 300-летия царствования Дома Романовых, в алтаре Казанского собора, переполненном архиереями и духовенством, архиепископ Николай, беседуя с архиереями, вдруг обрывает архиепископа Гродненского Михаила (Умер в 1929 г. в сане митр. Киевского.): — Перестаньте, Владыка! Вы ведь, кроме глупостей, ничего не можете сказать.
А «знаменитому» впоследствии епископу Владимиру (Путяте), вставившему в этот разговор какое-то слово, резко замечает:
— Еще что? Младший, а тоже суется со своим мнением. Ваше дело молчать, когда старшие разговаривают.
Как только меня назначили на должность протопресвитера, архиепископ Николай прислал мне письмо, где, вместо поздравления, напоминал мне, что мои предшественники редко посещали войска Варшавского округа; если и я так же редко буду объезжать эти войска, то он будет жаловаться на меня Государю Императору. Такое предупреждение явилось для меня насколько неожиданным, настолько же и странным, так как в то время с архиепископом Николаем я еще не был знаком, и, кроме того, Варшавскому архиепископу никто не предоставлял права контролировать действия военного протопресвитера. И я письмом ответил владыке, что разбросанные по всей России воинские части я буду посещать по мере возможности и по собственному усмотрению необходимости посещения тех или иных частей; докладывать же Государю о своих посещениях или непосещениях я могу сам, так как гораздо чаще, чем он, имею возможность беседовать с Государем.
Когда через несколько месяцев мы встретились с ним в Варшаве, он и виду не подал, что получил отпор с моей стороны. Но зато после моего отъезда из Варшавы он рвал и метал по поводу тех торжественных встреч, которые войска устраивали мне и каких не удостаивался он (Войска, действительно, встречали меня торжественно, в иных местах пышнее, чем своих командующих военными округами. В Варшавском же округе некоторые военные начальники старались как можно торжественней обставить встречу меня, чтобы тем, по-видимому, подчеркнуть свою нерасположенность к архиеп. Николаю. Так, например, было в Новогеоргиевской крепости летом 1913 г. Там, при моем приезде, от пристани (я прибыл на пароходе) до крепостного собора, на протяжении трех верст, были расставлены шпалерами войска с оркестрами музыки, которые во время моего следования от пристани в собор исполняли «Коль славен». Так как от крепости до дачи архиепископа было всего несколько, — чуть ли не пять, — верст, то архиепископу тотчас стало известно об оказанной мне встрече. И он не нашел ничего лучшего, как почти тотчас после моего приезда помчаться в Новогеоргиевск. Можно себе представить возмущение архиепископа, когда комендант крепости, ген. Бобырь, не любивший архиеп. Николая за его резкость и грубость, приказал, чтобы встречали архиепископа просто, в соборе, и архиепископ был встречен без всяких воинских церемоний. Архиепископ не удержался, чтобы тут же не высказать коменданту своего недовольства: «Вы протопресвитера встречали торжественно, а меня, архиепископа, как встречаете? Я буду жаловаться». Комендант ответил: «Протопресвитер — наш духовный глава, это во-первых, а во-вторых, он в первый раз посещает нас». Архиепископ уехал из крепости возмущенный.). Пребывание такого православного архипастыря в Варшаве рядом с осторожным и воспитанным джентльменом римско-католическим архиепископом, конечно, не могло служить на пользу Православной церкви в Польском крае.
После визита к архиепискому Каковскому я направился к архиепископу Николаю.
На этот раз владыка был «в духе» и положительно очаровал меня своей деликатностью, приветливостью, умной и интересной беседой. Я просидел у него более часу, не заметив, как пролетело время. Едучи от него, я думал: «Если бы он всегда был таким! Он мог бы быть тогда украшением церкви. Теперь же, при своей дикой неуравновешенности и безудержности, он — притча во языцех: его боятся, его избегают, видя и испытывая на себе отвратительные особенности его «ндрава», которые совсем придушили и закрывают от других высокие свойства его ума и сердца». Архиепископ Николай — пышный бутон в цветнике нашей иерархии, естественный продукт нашей архиерейской школы последнего времени, не только калечившей людей, подготовляемых ею к величайшему в Церкви служению, но искалечившей и тот высочайший идеал, которому они должны служить. Трудно представить какое-либо другое на земле служение, которое подвергалось бы такому извращению и изуродованию, как архиерейское у нас. Стоит только беглым взглядом окинуть путь восхождения к архиерейству, — я беру явление, как оно чаще всего наблюдается, хотя и не отрицаю исключений, — чтобы признать, что враг рода человеческого много потрудился, дабы, извратив, обезвредить для себя самое высокое в церкви Божией служение.
Но об этом будет речь дальше.
Моя поездка из Варшавы на фронт не удалась. Главнокомандующий решительно заявил, что, в виду крайне запутанного положения на фронте, постоянно возможны прорывы фронта и налеты неприятельской кавалерии, вследствие чего моя поездка при постоянных передвижениях войск, не обещая быть плодотворной, будет очень рискованной. Поэтому я посетил только несколько стоявших в резерве полков и несколько госпиталей, побывал в одном передовом перевязочном отряде, где видел ужасную картину человеческих страданий: буквально груды раненых, умиравших и умерших, которыми был завален весь двухэтажный дом, занятый отрядом. На разбросанной на полу соломе валялись вперемежку умиравшие и умершие. Воздух был насыщен кровью. Стоны и крики буквально раздирали сердце. Беспрерывно прибывали новые раненые. Прибывшим делали перевязки, перевязанных отправляли на двуколках дальше, в тыл; безнадежных оставляли умирать в этом аду. Я пробыл тут около часу и уехал точно одурманенный, нравственно разбитый. Вот где можно увидеть настоящий лик войны!
Зато в тот же день я получил истинное наслаждение, обозревая санитарный отряд В. М. Пуришкевича, находившийся тогда в 9-10 верстах от линии боя.
Я был буквально поражен, когда, войдя с В. М. Пуришкевичем в огромную, раскинутую на дворе помещичьей усадьбы, палатку, увидел огромный стол, как будто пасхальный, уставленный всевозможными, не исключая изысканных закусок, яствами.
— Это, — пояснил мне В. М., — для заходящих сюда измученных в бою воинов, чтобы могли они отдохнуть и подкрепить свои силы. А это, — добавил он, — указывая на прикрепленные к столбам ящики с ярлычками, на которых были указаны разные воинские части, — наша почта. Вот сюда воины могут бросать свои письма, а здесь письма, полученные с Родины.
Весь помещичьий дом был переполнен ранеными, а весь двор занят санитарными двуколками, переправлявшими больных в тыл. Везде кипела работа. Видно было, что необыкновенная энергия Пуришкевича заразила весь персонал его отряда.
Я был очень счастлив, что мог оказать услугу этому чудному учреждению. Случилось, что отряд в это время нигде не мог достать лимонов. А в запасе привезенных мною на фронт всевозможных продуктов (бессарабский дар) оказалось два ящика лимонов. Их я и передал Пуришкевичу.
Осенью 1916 года Пуришкевич демонстрировал свой отряд в Могилеве перед Государем. Тогда все были поражены его организаторским талантом.
С фронта я уехал, когда положение еще продолжало оставаться напряженным.
По возвращении в Ставку я, по обычаю, доложил великому князю о своей поездке, остановив особенное его внимание на моей беседе с архиепископом Каковским. Великий князь был очень доволен, что совет его, данный мне, удался, и с еще большим вниманием выслушал мой рассказ о жалобах архиепископа Каковского на действия наших властей. К этому времени взгляд великого князя на отношения России к Польше уже совершенно определился: верность поляков, их самоотвержение и доблесть, с которыми они защищали русские пределы, сделали его решительным сторонником дарования широких прав польскому народу.
Я не помню, что именно было предпринято великим князем после этого разговора со мной, но знаю, что им сейчас же были сделаны решительные шаги, чтобы предупредить возможность повторения обидных и стеснительных для поляков мероприятий наших министров. А вскоре после этого, в январе или в феврале 1915 г., на должность Варшавского генерал-губернатора был назначен человек с русской фамилией, генерал князь Енгалычев, раньше бывший командиром лейб-гвардии его величества Гусарского полка, потом, в течение одного месяца, — дворцовым комендантом, а с мая 1914 г. — начальником Императорской военной академии. Начальником канцелярии к нему был назначен уже известный нам князь Н. Л. Оболенский, начальник гражданской части в Ставке (Прежде, чем принять назначение, кн. Оболенский обратился за советом ко мне. Он склонялся к тому, чтобы отказаться от назначения. «Вы не имеете права отказываться, — сказал я ему — вы видите, кого посылают туда в генерал-губернаторы. Без благоразумного помощника он может натворить ни весть что!»). Поляки после этого потеряли повод жаловаться, что ими правят немцы, а не русские, но русское дело от этого не выиграло.
Трудно представить себе более неудачный выбор, чем выбор князя Енгалычева в Варшавские генерал-губернаторы. Чьей креатурой он был, не решаюсь сказать. Но судя по тому, что он был лейб-гусаром и даже командовал лейб-гвардии Гусарским полком, и что при всех приездах его в ставку Великий князь оказывал ему исключительное внимание, я заключаю, что кандидатура его была выдвинута великим князем Николаем Николаевичем, тоже бывшим командиром лейб-гвардии Гусарского полка. Кем бы, однако, ни был сделан этот выбор, он оказался наредкость неудачным и странным. Князь Енгалычев не отличался ни крепким умом, ни твердыми убеждениями. Вся же его прошлая военно-придворная служба могла выработать из него кой-какого царедворца, но не могла наделить его каким-либо административным опытом. Варшавскому же генерал-губернатору всегда, а в эту пору в особенности, необходим был не только огромный административный такт, но и не меньшая, основанная на широком опыте, мудрость.
Князь В. Н. Орлов рассказывал мне, что, получив назначение в Варшаву, князь Енгалычев поехал за советом к тестю князя Орлова, генералу князю Белосельскому-Белозерскому — отцу упоминавшегося выше генерала Белосельского-Белозерского.
— В отношении Польши сейчас два направления: одно — либеральное — великого князя Николая Николаевича, к которому, пожалуй, примыкает Государь, другое — Императрицы Александры Феодоровны. Как вы думаете: какого направления лучше мне держаться? — спрашивал князя Белосельского новый Варшавский генерал-губернатор.
— Если у вас нет своего направления, я советовал бы вам лучше не ехать в Польшу, — ответил ему князь Белосельский.
В Ставке князя Енгалычева приняли с отменным почетом. Ставочный барометр сразу показал это: князя Енгалычева и за завтраком, и за обедом всегда сажали рядом с Верховным, — это была честь, которой не сподоблялись многие министры. Так как теперь за обедами и завтраками 3/4 аршина отделяли меня от нового Варшавского генерал-губернатора, то я получил возможность присмотреться к этому, всё же не часто повторявшемуся типу крупного российского сановника.
За столом князь Енгалычев сидел с большой важностью и болтал без умолку, по большей части совсем не соответствующий его важности вздор. Великий князь и начальник Штаба, казалось мне, терпеливо и почти молчаливо выслушивали трескучую княжескую болтовню. Хотя оценить достоинства князя Енгалычева легко было после первого же сколько-нибудь серьезного разговора с ним, но неизменный в своих симпатиях и привязанностях великий князь не изменил до конца своих отношений к бывшему сослуживцу по полку, как бы закрывая глаза на все его несуразности и недостатки. Начальник Штаба генерал Янушкевич, после первой же встречи с князем Енгалычевым встал в недружелюбное к нему отношение. Когда, после первого завтрака с князем Енгалычевым, я спросил Янушкевича, как понравился ему новый Варшавский генерал-губернатор, он с раздражением ответил мне:
— Поражаюсь, как могли назначить такого дурака генерал-губернатором! Вы знаете, в чем состоял наш первый деловой разговор с ним. Он, прежде всего, заявил мне, что для пользы службы необходимо немедленно произвести его в полные генералы. А то неудобно: Главнокомандующий западного фронта (тогда генерал Рузский) — полный генерал, а генерал-губернатор — генерал-лейтенант. От этого будет страдать, мол, престиж генерал-губернатора.
И после генерал Янушкевич не иначе, как с возмущением, говорил об Енгалычеве.
Вскоре по вступлении в должность князь Енгалычев снова появился в Ставке, и я снова получил возможность любоваться новоявленным великим администратором. На этот раз за столом князь Енгалычев делился своими первыми служебными впечатлениями :
— Меня встретили очень торжественно в католическом соборе: сам архиепископ с духовенством в облачениях; в православном же соборе только настоятель собора, а архиепископа не было... и без облачения. Я не понимаю: почему это... Я хочу просить вас, — вдруг обратился он ко мне, — внушить архиепископу, чтобы, когда я буду ездить по генерал-губернаторству, везде меня встречали священники в облачениях, с крестом.
— По закону, у нас так встречают только высочайших особ, генерал-губернаторам подобной встречи не положено, — ответил я.
— Но это нужно для престижа, особенно в данное время, — не унимался князь.
— Этот закон не знает исключений, — заметил я.
Великий князь молчал, точно стараясь не слушать, начальник Штаба улыбался...
— Как я занят, как я занят! — ораторствовал князь Енгалычев в другой раз. — С 4 часов утра до поздней ночи я всё за делом: доклады, приемы, посетители — всё время, всё. время. Каких только дел, каких только просьб не бывает! Знаете: голова кругом идет, что сказать, что сделать. Особенно посетители эти, — каждый ждет от тебя чего-то особенного. Но я теперь нашел удивительную формулу для ответов просителям, которая и их успокаивает и меня ни к чему не обязывает.
Я насторожился: какую америку открыл мудрый генерал-губернатор? Оказалось, — генерал-губернатор говорит теперь всем своим просителям: «Я постараюсь сделать для вас всё возможное»...
Однажды я спросил у прибывшего в Ставку князя Оболенского:
— Каков ваш генерал-губернатор? Творит, небось, большие дела?
— Ужас один! Более сумбурного человека трудно найти, — был ответ на мой вопрос.
При приближении к Варшаве немецких войск князь Енгалычев, как рассказывали, совершенно растерялся и бежал, оставив свое генерал-губернаторство на произвол судьбы. Его управление продолжалось несколько месяцев.
Может быть, благодаря работе его помощников, среди которых было много дельных и опытных людей, и было сделано в генерал-губернаторстве кое-что путное. Но для всех в Ставке, кроме, может быть, великого князя, было ясно, что сам-то бесталанный, бессистемный и сумбурный генерал-губернатор мог служить только помехой, но не движущей пружиной в деле. И если был он в чем-либо настойчив, систематичен и ловок, то лишь в удовлетворении своего личного честолюбия и славолюбия, но и этого он, как мы видели, добивался бесталанно, наивно и грубо.
Несмотря на всё это, деятельность его в Варшаве была высочайше отмечена пожалованием ему звания генерал-адъютанта...
В последний раз я видел князя Енгалычева в начале 1919 г. в Екатеринодарском Войсковом соборе во время всенощной и литургии. Хотя в соборе было достаточно свободного места, князь Енгалычев вошел в алтарь и потребовал себе стул. Большую часть службы он сидел на этом стуле. По временам же опускался на одно колено, голову клал на другое и так долго держал ее, сосредоточенно о чем-то думал. И тут он не захотел быть «якоже прочий человецы».
Об его поведении в Кисловодске, где он жил в 1918 г., тоже имелись самые неблагоприятные сведения.
Должен, однако, вернуться к архиепископу Николаю.
До июля 1915 г. он беспощадно относился к священникам своей епархии, покидавшим свои приходы при наступлении немцев и несколько раз строго предписывал, чтобы священники оставались на своих местах и по занятии их неприятелем. Ослушникам он грозил чуть ли не лишением сана. Я сочувствовал такому образу действий архиепископа Николая, считая, что, с одной стороны, священник не имеет права в пору опасности оставлять своего служебного поста, бросать на произвол судьбы свою паству, и что, с другой стороны, никакой серьезной опасности от немцев остающимся священникам не угрожает. Но вот очередь дошла до самого архиепископа. В июле 1915 года определилась необходимость очистить Варшаву. Не помню точно, когда, — кажется, 11 или 12 июля, — великий князь после высочайшего завтрака, — Государь тогда был в Ставке, — говорит мне:
— Телеграфируйте архиепископу Николаю, чтобы он немедленно уезжал из Варшавы в виду возможности оставления ее нашими войсками.
— Ваше высочество, — возразил я, — архиепископ Николай беспощадно карал священников, оставлявших свои приходы. Его отъезд, поэтому, вызовет и в духовенстве, и в народе большое негодование и справедливые нарекания, что особенно нежелательно в иноверном крае. Кроме того, по моему мнению, остающемуся архиерею не может угрожать от немцев решительно никакой опасности.
— А вдруг немцы начнут издеваться над ним? — раздраженно сказал великий князь и тотчас отошел от меня. Я телеграммы после этого не посылал, но думаю, что она была послана из Штаба Ставки, так как архиепископ Николай потом в свое оправдание говорил, что ему повелели оставить Варшаву.
Архиепископ Николай уезжал из Варшавы между 11 и 15 июля. В царских комнатах вокзала собралось всё Варшавское духовенство провожать своего архипастыря. И уезжающий, и провожающие в ожидании отхода поезда рассеялись в конце большого вокзала, за столом, на диване и креслах. Когда шла беседа, в зал быстро вошел в шапке, состоявший при Штабе Главнокомандующего западного фронта, полковник Генерального Штаба Носков и, не замечая находящихся, направился к противоположным дверям.
— Невежа! — закричал архиепископ. — Еще военный, а не знает, что надо отдавать честь архиепископу... Снять шапку! Полковник быстро остановился и, взяв под козырек, ответил :
— Я не заметил Вашего Высокопреосвященства, — прошу извинения.
— Учить вас надо!.. невежд... Вон пошел!.. — не унимался архиепископ. К полковнику Носкову подошел польский граф Вельегорский и, подавая ему свою визитную карточку, сказал:
— Я не могу быть безучастным свидетелем возмутительного издевательства над вами.
С полковником Носковым произошел нервный припадок...
Через несколько дней от Главнокомандующего Западного фронта генерала Алексеева поступил рапорт на имя великого князя с описанием происшедшего на Варшавском вокзале. Великий князь направил переписку обер-прокурору Св. Синода для принятия соответствующих мер.
По приезде архиепископа Николая из Варшавы в Петроград у него разыгрался другой, еще больший скандал. В это время вышел из печати том его Варшавских проповедей. Любивший наделять других своими печатными произведениями, владыка тотчас повез свою новую книгу в Государственный Совет для раздачи своим коллегам по этому высокому учреждению (Арх. Николай в то время был членом Государственного Совета.). Все наделяемые отвечали благодарностями, а В. И. Гурко, вместо благодарности, выпалил:
— Вы, владыка, чем раздавать эти проповеди тут, лучше бы произносили их в брошенной вами Варшавской епархии.
Побагровевший архиепископ разразился отчаянными ругательствами по адресу Гурко, в ответ на которые последний с кулаками бросился на архиерея. Членам Государственного Совета удалось силой удержать Гурко, другие в это время увели владыку. После этого скандала архиепископ Николай слег в постель, с которой больше не вставал. Через несколько недель, осенью 1915 года, он умер.
Несомненно, что последние два скандала и сопровождавшие их неприятности ускорили кончину грозного архиепископа. Если это предположение верно, то владыка даже и умер от скандала.

 

XII. В Ставке Верховного Главнокомандующего
 

Жизнь в Ставке продолжала идти тихо, скромно, почти по-монастырски. Главный интерес всех, конечно, сосредоточивался на фронте, но о положении наших дел чины Штаба узнавали, главным образом, из тех официальных кратких сообщений, которые потом печатались во всех газетах. «Тайна» была известна лишь «операторам», — чинам оперативного отделения Ставки, которые строго, иногда уже слишком тщательно, охраняли ее. Однажды, идучи утром в свою канцелярию, встречаю я дежурного штаб-офицера, полковника Стаховича.
— Нет ли чего нового, полковник? — спрашиваю я его.
— Есть. Только, ради Бога, не выдайте меня...
— Что такое? — заинтересовался я.
— Знаете: Макухе, солдату-телефонисту, в окопах австрийцы язык отрезали. Они захватили его в плен и требовали чтобы он выдал наши секреты. А он ни за что... Вот они и отрезали ему язык.. Скандал! Только, ради Бога, никому не говорите! — самым серьезным тоном заключил полковник.
— Будьте спокойны! Тайны вашей, пока она ни станет всем известна, никому не выдам, — ответил я. Сознание, что они держат в своих руках великую тайну и в некотором роде распоряжаются ею, давало некоторым из них огромную пищу для самомнения и заносчивости. В этом отношении особенно выделялся полковник И. И. Щелоков, бывший правой рукой генерал-квартирмейстера Данилова. Он всегда держал себя олимпийцем и, когда другие офицеры Ставки заводили с ним речь о военных делах, от каждого его слова так и сквозило надменное: «Что, мол, вы понимаете, разве это вашего ума дело!» Но так как в диалектике (как, вероятно, и в стратегии) он не был силен, то остроумные собеседники очень ловко запутывали его в противоречиях и всегда ставили его в очень смешное положение.
А иногда хитроумно выпытывали у него тайны. Мастерами по этой части были: доктор Малама, генерал Петрово-Соловово, полковник Балинский, капитан I-го ранга Бубнов. Помнится такой случай. В Ставке распространился слух о каком-то большом событии на фронте. Слух захватил интерес всей свиты Верховного, но проверить справедливость его никак нельзя было. Генерал-квартирмейстерская часть упорно молчала. Великого князя, как и начальника Штаба, нельзя было спрашивать. Отдельные лица из управления генерал-квартирмейстера на вопросы отвечали незнанием. Тогда совопросники Щелокова решили обойти его и во что бы то ни стало выведать от него секрет. Пригласили его к вечернему чаю; за чаем повели дружественную беседу, чтобы расположить к себе жертву, а потом один из них, — кажется, Петрово-Соловово — с видом простака обратился к собеседникам:
— Я, господа, могу сообщить вам огромную новость... Но — слово, что вы не разгласите ее и не выдадите меня...
— Интересно послушать! — вставил Щелоков.
— Видите ли, я из самого достоверного источника узнал то-то и то-то... И хитрец с прикрасами рассказывал историю, которую нужно было проверить. — Я удивляюсь, Иван Иванович, — обратился он в конце рассказа к Щелокову, — как плохо поставлена у вас разведка и вообще как слабо поставлена у вас генерал-квартирмейстерская часть!
Последнего было достаточно, чтобы поднять на дыбы самолюбие Щелокова, считавшего генерал-квартирмейстерскую часть чуть ли не своей вотчиной и, во всяком случае, своей ареной и, увлеченный самолюбием, он раскрыл все карты.
— Напрасно вы так думаете. Генерал-квартирмейстерской части лучше, чем вам, известна эта новость, достигшая вас в изуродованном виде, — с горячностью возразил он, и дальше, увлекшись критикой рассказа, выдал все подробности так тщательно охранявшейся тайны...
Что касается меня, то я всегда сдерживал естественное любопытство насчет происходящего на фронте, хотя всегда имел возможность быть в курсе происходящего, так как ни великий князь, ни генерал Янушкевич, ни даже генерал Данилов не скрывали от меня военных секретов. Поступал я так по многим побуждениям: во-первых, я считал нравственно недозволенным выпытывать то, что по закону должно составлять тайну известного круга лиц; во-вторых, я опасался, чтобы в случае преждевременного разглашения тайны, подозрение не пало на меня; в-третьих, знание всех тайн для моего прямого дела было не нужно, а хранение их иногда очень тяжело... Тем не менее, я не могу сказать, чтобы во время своего пребывания в Ставке я недостаточно был осведомлен, что и как делается на фронте. Великий князь ежедневно то мимикой, то намеками, которые я научился понимать с первого слова, за столом, во время завтраков и обедов, ориентировал меня во всем, что происходило на фронте. Кроме того, я так изучил великого князя, что по одному его взгляду безошибочно определял: хорошо или худо на фронте.
Если не брать в расчет ту лихорадочную работу, которая кипела на фронте, и тот калейдоскоп событий, каким дарил нас каждый новый день, то жизнь Ставки скоро стала походить на жизнь маленького провинциального городка, в котором каждый знает, что делают все, и все тотчас узнают, что бы ни случилось с каждым. Наш русский человек большой любитель всего курьезного, анекдотического. Военные в этом отношении могут идти вперед. Поэтому всякий анекдот быстро облетал Ставку и при отсутствии более интересных развлечений несколько оживлял всё же монотонную ее жизнь.
Помню, как искренно хохотали все, не исключая и самого царя, по поводу одного забавного эпизода с иеромонахом Максимилианом, прибывшим с иконой Пр. Сергия Радонежского. Целиком этот эпизод рассказать в печати невозможно, но чтобы дать о нем представление, следует сперва упомянуть, что в столовой штаба была заведена благотворительная кружка, в которую опускались штрафные гривенники за рукопожатия в столовой и за каждое ругательное или неприличное слово за столом. Надо сказать, что «ругателей» эта кружка, пожалуй, больше подзадаривала, чем сдерживала. Но зато для благотворительного дела она каждый месяц давала довольно солидную сумму. О. Максимилиан ежедневно обедал в этой столовой и мог наблюдать, как «ругатели» платили гривенники.
Кроме совершения богослужения в штабной церкви, на о. Максимилиане лежала обязанность обслуживания нужд ставочного лазарета. Простой и неученый, но добрый, сердечный, услужливый и при том со всеми ласковый и словоохотливый, о. Максимилиан скоро стал там общим любимцем: и больных и врачебного персонала.
Однажды сестры и врачи пригласили его к вечернему чаю. Когда пришел о. Максимилиан, на столе уже стояли, кроме самовара, ветчина, масло, сыр, яйца. Усевшись за стол, о. Максимилиан сразу увлекся разговором. Старшая сестра Иванова, женщина лет 40, один и другой раз обратилась к нему с приглашением закусить, но о. Максимилиан продолжал разглагольствовать, точно не расслышав ее приглашения. Сестра положила на его тарелку еду. Батюшка и на это не обратил внимания. Обиженная невниманием, сестра в третий раз, уже с досадой, обращается к нему с просьбой приступить к еде. Тут о. Максимилиан, как бы очнувшись и превратно поняв ее последнюю фразу, прекратил разговор, укоризненно качая головой, взглянул на сестру и выпалил: «Ах, сестрица, сестрица! За такие слова вы бы у нас в столовой гривенник заплатили»...
Большое разнообразие в жизнь Ставки вносили беспрерывно приезжавшие и уезжавшие новые лица с фронта и из тыла. Кого тут только ни перебывало! Главнокомандующие и командующие армиями, командиры корпусов, дивизий, полков, министры, генерал-губернаторы и губернаторы, архиереи и протоиереи, представители разных общественных организаций, земств и городов, корреспонденты и пр. и пр. Каждый день — новые лица. Одни являлись с победными лаврами, — этим был открыт беспрепятственный доступ и к великому князю и к его столу; другие спешили сюда, как к последней инстанции, которая может вернуть утраченную на поле брани репутацию. Эти, подобно согрешившим прародителям, иногда бесплодно и безнадежно топтались у дверей «ставочного рая», не смея переступить строго охранявшийся жандармом порог Ставки. Я несколько раз, возвращаясь из канцелярии, встречал у порога Ставки таких несчастливцев. Некоторые из них при этом умоляли меня, как некогда из ада богач Лазаря, «остудить язык их», помочь им предстать для объяснений перед начальником Штаба. Так было, в частности, с генералом Кондратовичем, бывшим командиром 23 корпуса, и полковником Матковским. Оба мои сослуживцы, — первый на японской войне, второй по Военной Академии. Но и мое заступничество не всегда помогало.
Единственным развлечением в Ставке был штабной кинематограф, действовавший дважды в неделю, по вторникам и пятницам.
Великий князь вообще не любил кинематограф, но на первый сеанс явился со всей своей свитой. На этот раз большинство картин были из жизни Ставки. На экране то и дело появлялся Верховный, — один, с братом, со свитой. Великий князь смотрел спокойно, иногда подшучивая над своими изображениями на экране. Но вот на экране выступает великий князь Петр Николаевич стоя, сидя, идучи... Петр Николаевич смотрит и возмущается :
— Это, чорт знает, что такое! Зачем это меня показывают... Тоже нашли героя! Великие князья после этого долго не посещали кинематографа. И уже рождественскими святками я как-то говорю Верховному:
— Вы всё дома сидите! Почему бы вам не пройти в кинематограф? Говорят, будут очень хорошие картины.
— Петр! О. Георгий приказывает нам с тобой идти сегодня в кинематограф. Пойдем! — обратился Верховный к брату. И оба великих князя в этот вечер сидели в кинематографе.
В конце ноября охранявший Ставку лейб-гвардии Казачий полк ушел на фронт. Его сменили царскосельские гусары.
В лейб-гвардии Казачьем полку служил хорунжим сын уже известного нам лейб-медика Е. С. Боткина, прекрасный, толковый, честный и скромный юноша. Незадолго до ухода полка из Ставки у меня с ним как-то завязалась беседа, и мы проговорили очень долго и задушевно. Через несколько дней по уходе полка на фронт я получаю от хорунжего Боткина огромное, на двух листах, датированное вторым декабря, письмо, в котором он раскрывает передо мной всю свою душу, описывает сокровенную жизнь, каясь во всех тех грехах, которых он доселе никогда никому не открывал. Через несколько дней в Ставке было получено известие, что хорунжий Боткин убит в бою 3 декабря. Значит, письмо было написано накануне смерти. Ясно, что оно было продиктовано страшным предчувствием.
В первых числах декабря я предпринял поездку по фронту, направившись в Восточную Пруссию. До штаба 10 армии (стоявшего тогда, кажется, в Грабове), я ехал с генералом Даниловым, а дальше — один. Я проехал через Лык, Видминен, Дунейкен, побывал в 8 Сибирской стрелковой дивизии у Мазурских озер, оттуда проехал в район расположения 20-го корпуса через Гольдап, потом в 26-ой корпус генерала Гернгросса и, наконец, в Сталюпенен, где находился штаб 3-го корпуса (генерала Епанчина), откуда направился в Ковно. В это время наши войска вторично занимали Пруссию. Тяжелую картину представляла теперь эта богатейшая, культурная область великой империи. При наступлении наших войск почти все жители бежали. Проезжая через города и селения, только изредка можно было увидеть какого-либо дряхлого старика или старуху, боязливо выглядывавших из окон или из дверей, как запуганные зверьки из своих нор. Некоторые города и села были почти дотла выжжены; богатые дома и поместья с прекрасной обстановкой, отличными библиотеками и всяким добром были брошены на произвол судьбы. На дворах под дождем валялась богатая мягкая мебель, дорогие картины и всякий скарб. Проезжая, я видел в одном месте группу солдат, сидевших на дворе перед домом на дорогих, обитых красным плюшем диванах и креслах. Солдаты сидели, развалившись, положив нога на ногу. И все курили сигары. На огородах грудами валялись дорогие, самые разнообразные сельскохозяйственные машины и инструменты. Я нескольким нашим военным начальникам указывал, что преступно оставлять на гибель этот драгоценный материал, который можно использовать для наших, столь нуждающихся в нем хозяйств. Обещали переправить в Россию. Едва ли переправили. По улицам бродили беспризорные, брошенные хозяевами свиньи, куры, гуси, утки; шныряли тощие голодные породистые собаки. На полях встречались гурты пасшихся чудных пестрых, — белых с черными пятнами, — коров... И эти чудные коровы истреблялись в солдатских котлах. А как они нужны были для нашей деревни, нуждавшейся в хорошем, породистом скоте. Вот она, война, беспощадная, разрушающая, бессмысленно и бесплодно пожирающая сразу всё, что человек длинным, упорным и разумным трудом в течение многих лет, даже столетий, собирал, созидал, приобретал !
Но перехожу к изложению дальнейших, наиболее выпуклых событий в жизни Ставки. Как уже говорил я, легендарная слава Верховного росла помимо его воли, иногда независимо и от его действования. Было бы безумием с нашей стороны ослаблять ее. Вера армии и народа в вождя — первый залог успеха, — так рассуждали мы. Для поддержания и закрепления такой веры необходимо было личное, живое общение Верховного с войсками; нужно было, чтобы великий князь чаще появлялся среди войск, а последние чаще видели его, слышали его живое слово, чувствовали его близость к ним. Я лично был решительным сторонником того, чтобы Верховный изредка заглядывал и в окопы. Надо сказать, что не мало военных начальников не любили показываться в этих опасных местах. Солдаты очень чутки были к этому явлению и высоко ценили тех своих начальников, которые не боялись окопов. Появление великого князя в окопах произвело бы огромное впечатление на солдатскую массу, а трусливым генералам напомнило бы об их долге делить с солдатом все опасности и невзгоды. Так думали многие, так думал и я. Другие в данном случае не соглашались со мной, считая, что Верховный не имеет права без крайней нужды подвергать свою жизнь опасности. Но все мы сходились в одном, что великий князь должен выезжать из Ставки ближе к войскам и фронту. По этому поводу я раз беседовал с начальником Штаба. Последний соглашался со мною, говорил затем с самим Верховным, но тот упорно отклонял всякие поездки.
Между тем, представился случай, когда, по нашему мнению, великий князь обязан был выехать к войскам. Из Сибири, в январе 1915 г., пришел долгожданный 4 Сибирский корпус (ген. Сидорова), в составе 9-ой и 10-й дивизий. Корпус собрался на одной из станций, верстах в 20 к востоку от Варшавы. Положение наше на фронте в это время было не из легких, и на свежий корпус возлагали большие надежды. Я напомнил начальнику Штаба, что хорошо бы самому великому князю посмотреть на корпус. Ген. Янушкевич ответил мне, что он уже говорил с великим князем, но последний решительно отклонил поездку. Тогда я пошел к ген. Крупенскому посоветоваться, как бы убедить великого князя выехать к корпусу. Крупенский чистосердечно раскрыл мне карты: великий князь — оригинальный человек...
Он ежедневно пишет жене и ежедневно получает от нее письма. Поездка лишила бы его на несколько дней вестей из Киева от жены. Это для него слишком большое лишение, которое надо устранить, и он тогда поедет. А устранить не трудно: надо, чтобы курьеры продолжали ежедневно увозить в Киев его письма и ежедневно доставляли ему письма жены из Киева. Это надо объяснить великому князю, но надо сделать ловко и осторожно, чтобы он не заметил, что окружающие поняли его слабость. И вообще всю эту махинацию надо сохранить в большом секрете. Я осторожно, не выдавая ген. Крупенского и стараясь замаскировать слабость великого князя, еще раз переговорил с начальником Штаба. На следующий день великий князь говорит мне: «Радуйтесь! Скоро увидите свою родную дивизию». Во время Русско-японской войны я состоял священником 33 Сибирского полка и благочинным 9 Сибирской дивизии. Это означало, что мы едем в 4 Сибирский корпус. Обращение же ко мне «радуйтесь!» говорило, что начальник Штаба, убеждая великого князя, не скрыл, что я не давал ему покою, добиваясь поездки. Поездка вышла весьма удачной. Корпус представился в блестящем виде. Верховный своей осанкой, своей речью, обращенной после смотра к офицерам и унтер-офицерам, своей приветливостью произвел на всех великолепное впечатление.
Когда был найден ключ к тайнику, уже не составило труда убедить великого князя на поездку в Гомель на смотр вновь сформированному 15 арм. корпусу (генерала Торклуса). Об этом смотре уже упоминалось. Корпус буквально поразил всех своим блестящим видом. После церемониального марша великий князь приказал офицерам и унтер-офицерам подойти к нему, после чего обратился к ним с речью. Великий князь не был оратором, но всё же он всегда говорил толково, а главное с большим подъемом и с не меньшей нервностью. При его величественной наружности и необыкновенном ореоле, которым теперь в войсках было окружено его имя, его речи производили огромное впечатление. И теперь, едва он кончил свою речь, как стоявший на правом фланге старик-барабанщик, без всякой команды, изо всей силы ударил в барабан. Раздалось громовое «ура», заглушившее барабан. Великий князь со слезами на глазах бросился к барабанщику, обнял и расцеловал его. Получилась удивительно трогательная картина...
— Вот попался великий князь! Барабанщик ведь еврей... Великий князь, наверное, не знает этого, — шепнул мне доктор Малама.
После парада и завтрака великий князь, в сопровождении свиты, осматривал дворец фельдмаршала Паскевича, принадлежавший его вдове, урожденной Воронцовой-Дашковой, родной сестре б. наместника Кавказского. Большой знаток и любитель фарфора и фаянса, великий князь с особым интересом отнесся к коллекции фаянсовой посуды, которою славился дворец, но признал, что она значительно уступает коллекции его дворца.
На обратном пути из Гомеля я за обедом говорю великому князю:
— Какой удивительный барабанщик-старик! Как он ловко угадал момент и точно закончил Вашу речь!
— Да, удивительно хорошо вышло! — сказал великий князь.
— А вы знаете, ваше высочество? Ведь, он еврей, — заметил я, вглядываясь, какое впечатление на великого князя произведут мои слова.
— Ну, так что ж из этого, ведь он давно служит в полку, — нервно ответил великий князь и сразу перевел разговор на другую тему. Но видно было, что он нисколько не сожалел о своем поступке. В виду множества ходивших в армии разговоров о трусости, предательствах евреев на фронте, при общем пренебрежительном отношении нашего офицерства к евреям, этот поступок великого князя свидетельствовал не только об его благородстве к прекрасной привычке воздавать каждому по делам его, но и об его способности эволюционировать в своих взглядах и убеждениях, когда жизнь давала к этому серьезные основания.
В феврале Государь снова посетил Ставку. В этот раз великий князь был награжден украшенным бриллиантами оружием, а Янушкевич и Данилов были произведены в полные генералы. Для обоих награда была слишком большой, так как оба они совсем недавно были произведены в генерал-лейтенантский чин, — Янушкевич в мае 1914 года, так что старшинство по новому чину он получил бы только с 1921 г. — через 7 лет после производства. Но в этом пожаловании характерно другое. Ген. Данилова, подчиненного начальнику Штаба, во второй раз награждают той же наградой, что и его начальника, — несомненно, по просьбе последнего. Честный ген. Янушкевич, не замечая, может быть, того, расписывался тут в своей несостоятельности. Другие, равные ген. Данилову по рангу должности, ставочные генералы: дежурный генерал Кондзеровский и начальник военных сообщений Ронжин были награждены гораздо менее щедро, — орденами. Ронжин, не будучи моложе Данилова по службе, оставался еще генерал-майором.
Генерал-адъютанту Иванову был пожалован орден Владимира I ст. с мечами. Награда была исключительной, — через орден, ибо ген. Иванов еще не имел Александра Невского с бриллиантами. Государь послал ему этот орден со своим флигель-адъютантом, что, как увидим дальше, своеобразный старик счел за обиду.
Большим днем в Ставке было 5-е марта.
Около 11 ч. дня по Ставке распространилось известие: пал Перемышль! Хотя падение Перемышля не могло быть совершенною неожиданностью, ибо армия генерала Селиванова давно окружала крепость, а другие наши армии были далеко впереди ее у Карпат, и Ставка со дня на день ждала радостной вести о взятии неприятельской твердыни, но всё же известие произвело невероятное впечатление. Весть передавалась из уст в уста. Генерал-квартирмейстерская часть суетилась, выясняя подробности сдачи, офицеры Генерального Штаба выглядели именинниками: при успехах на фронте они всегда напускали на себя важность: вот, мол, мы каковы! Великий князь, начальника Штаба и генерал-квартирмейстер тоже были в приподнятом настроении. Вообще Ставку нашу нельзя было упрекнуть, что она слабо реагировала на выдающиеся события фронта, но тут она всецело отдалась чувству радости и восторга.
За высочайшим завтраком только и говорили, что о Перемышле. Всех, конечно, интересовало количество трофеев. В самом начале завтрака великому князю подали телеграмму Юго-западного фронта, которую он тотчас передал Государю. Штаб фронта доносил, что в крепости Перемышль взято в плен 130 тысяч австрийского войска.
— Этого быть не может! — воскликнул великий князь. — Откуда там 130 тысяч, когда в нашей осаждавшей армии было 70-80 тысяч. Это, несомненно, ошибка. Вероятно, — 30, а не 130 тысяч. Юрий Никифорович, идите и сейчас же по прямому проводу переговорите со штабом фронта, выясните точную цифру!
Через несколько минут генерал-квартирмейстер вернулся с докладом, что штаб фронта подтверждает цифру — 130 тысяч.
— Надо еще выяснить! Тут недоразумение! Откуда у них 130 тысяч? — не унимался великий князь. По-видимому, и все присутствующие разделяли неверие князя. И хотелось верить, и страшно было верить, именно страшно за прошлое. 130 тысяч! А наш штаб считал, что гарнизон Перемышля не превышает 50 тысяч, и, уверенный в точности этой цифры, двинул все свои армии вперед, оставив для осады Перемышля малобоеспособную, составленную из второочередных, из ополченских, слабодушных и недостаточно вооруженных частей армию ген. Селиванова. И эта 70-80 тысячная армия тонкой ниткой была растянута на периферии семидесятиверстного круга, образовавшего осадную линию крепости Перемышль. Осажденной неприятельской армии, почти в два раза превосходившей нашу — осаждавшую, не стоило никакого труда прорвать эту линию. Что, если бы австрийцы вместо сдачи повели наступление, прорвали осадную линию, а затем вышли в тыл наших армий, стоявших у Карпат? Получилась бы иная картина. Беспримерное беспутство австрийских офицеров, доведших Перемышльский гарнизон до крайнего разложения, не только спасло нас от возможной катастрофы, но дало нам большую победу. Было что нам поэтому праздновать.
Жизнь человеческая вообще похожа на книгу, в которой самые интересные страницы испещрены иероглифами, разгадать кои иногда не в силах бывают самые умные люди. Еще более надо сказать это о войне. Когда к России и Франции присоединилась Англия, большинство не только штатских, но и военных людей кричали: теперь скорый конец Германии! А между тем и присоединение Италии и Америки не сразу решило дело. Так было и теперь. Галицийская победа дала нам около 400 тысяч пленных... А тут еще Перемышль. Я от многих серьезных военных в Ставке, — между прочими назову полк. В. Е. Скалона, потом в 1918 г. трагически погибшего в Брест-Литовске, — слышал:
— Конечно, вопрос войны решен. Австрия разгромлена окончательно... Одной Германии не справиться с коалицией. Победный мир близок...
Это говорилось в марте, а в мае и июне наша армия, отступая, очищала Галицию...
Торжество в Ставке по случаю падения Перемышля было велико. В тот же день, в 4 часа вечера, было совершено молебствие. Царь со свитой, Верховный со всем Штабом присутствовали на молебне.
Командующий армией генерал Селиванов, по статуту, был награжден орденом Георгия 3 ст., великий князь украсился Георгием 2 ст. со звездой.
Перемышль пал вследствие бездарности коменданта и отсутствия воинского духа у гарнизона крепости. Наши офицеры с возмущением рассказывали об австрийских офицерах крепостного гарнизона, и после падения крепости щеголявших нарядными с иголочки мундирами, бесстыдно кутивших и развратничавших.
Комендантом крепости, как уже упоминалось, был назначен генерал Артамонов, поведший своеобразную политику. Прежде всего он начала печатать свои приказы на двух языках — русском и немецком. Может быть, это было и не излишне: незнавшие русского языка крепостное офицерство и местное население могли знакомиться с требованиями нового коменданта на своем родном языке. Но дальше генерал Артамонов, как было сказано ранее, уже совсем перемудрил: он обратился к бывшему австрийскому гарнизону крепости с особым приказом, восхвалявшим доблесть гарнизона, самоотвежение австрийских офицеров и пр. На что он тут рассчитывал, — трудно сказать. Но мы уже знаем, что комендантствование его пресеклось быстро и очень грустно для него. И положили ему конец именно эти приказы.
Взятие Перемышля было последним крупным успехом наших войск в период Верховного командования великого князя. Чем дальше затягивалась война, тем всё грознее вырисовывался факт нашей неподготовленности к войне, окупаемый теперь сотнями тысяч невинных жертв. Армия испытывала страшный недостаток и в вооружении, и в снарядах. Первый вопрос, которым встречали на фронте каждого прибывавшего из Ставки, был: как обстоит дело со снарядами и оружием? Прислали ли союзники? Устраивают ли у нас новые для выделки снарядов заводы? Недостатка в обещаниях, которыми и Петербург, и Ставка утешали фронт, не было: уверяли, что из Англии и Франции идут огромные транспорты с боевыми материалами; говорили, что в России организуется целая сеть военных и частных заводов, которые скоро засыплют армию всем необходимым для боя и т. п. Всё это утешало воинов, окрыляло их надеждой, подымало их дух, но... проходили месяцы, а наша армия, как и раньше, безоружною и беспомощною стояла перед вооруженным с ног до головы, бесконечно превосходившим ее по обилию технических и всяких материально-боевых средств врагом. Я думаю, что Верховный, учитывая такую обстановку, предвидел возможность крупных неудач для нас и на Галицийском фронте, даже очищения с таким трудом и с такими жертвами занятой нами Галицийской территории. Я думаю, что поэтому, главным образом, он был решительным противником поездки Государя во Львов и Перемышль, как и политической речи архиепископа Евлогия. В Штабе тоже, когда угар от взятия Перемышля прошел, а зловещие признаки возможных неудач обрисовались яснее, — стали высказываться, что Государю не следует ехать туда, пока не будет твердо закреплена взятая территория; иначе поездка его, не принесши пользы для дела, даст повод врагу для насмешек и глумлений.
Как мы уже знаем, перевес взяло желание самого Государя.
Въезд Государя во Львов, как и его пребывание там, были обставлены большой торжественностью. Всюду — войска, множество народу... После торжественного обеда во дворце наместника Государь вышел на балкон; собравшийся в это время в огромном количестве народ, — главным образом, пришедшие из сел и деревень крестьяне, — шумно приветствовали его; девушки, убранные по праздничному, в национальных костюмах, с венками на головах, встретили его песнями.
В Перемышле на улицах также приветствовали Государя толпы народа. Нельзя сомневаться, что в этих приветствиях было много искреннего и неподдельного: всегда притеснявшееся, гонимое австрийцами русское население Галиции, в значительной своей части не одурманенное украинофильством, ждало освобождения и уже любило своего освободителя русского царя. Во всей окружавшей путешествие Государя обстановке было много не только торжественности, но и трогательной искренности, которая не могла не ударять по самым нежным струнам патриотически настроенного сердца. Но эта именно искренность простых людей, с верой встречавших Государя, будила и тяжелые предчувствия у тех, кому ведомо было действительное состояние нашего фронта.
Вспоминаю этот обед в дворце наместника и следовавшие за обедом манифестации около дворца. Масса приглашенных, кругом блеск, величие, торжественность, но в речах звучат нотки, на лицах читаешь выражения, свидетельствующие о неуверенности в завтрашнем дне. И сердце сжималось от страха при мысли, всё время долбившей мозг: что если эти доверившиеся силе русского оружия, теперь торжествующие и изливающие откровенно свои чувства, опять попадут в руки австрийцев? Что будет с ними? Что ждет их?
Великий князь неотступно сопровождал Государя. Он боялся покушения на царя. «Славу Богу!» — вырвалось у него, когда мы на обратном пути выехали из Львова.
8-го мая, — 9 мая память Св. Николая — после всенощной было подписано в Ставке представителем Италии, с одной стороны, представителями России и союзных держав, с другой, соглашение, поставившее Италию против прежних ее союзников — Германии и Австрии. «Св. Николай Чудотворец помогает нам», — сказал я по этому поводу. Действительно, мысль обращалась к Святителю Николаю, мощи которого почивают в Италии. Надо же было так случиться, что соглашение подписывалось 8 мая во время всенощной, когда вся русская церковь особыми молитвами и песнопениями прославляла наиболее чтимого русским народом великого Божьего угодника.
Закончу эту главу одним эпизодом, который мне вспомнился при упоминании имени Святителя Николая.
В Ставку беспрерывно прибывали для представления Верховному разные лица, а изредка и депутации. Хотя великий князь и ограничивал доступ к себе тех и других, — и весьма резонно, иначе, к нему понаехали бы представители не только всех российских народов, но и всех русских деревень, — однако, некоторым он не мог отказать. Не помню точно когда, как будто в начале сентября 1914 года, прибыл в Ставку архим. Григорий, миссионер Московской епархии, человек не только смелый, но и беззастенчивый во многих отношениях. Он привез великому князю икону и письмо от Московского, митрополита Макария. Прибыв в Ставку, он прежде всего явился ко мне, чтобы уже через меня получить аудиенцию у великого князя, причем объяснил мне цель своего приезда и показал присланную митрополитом икону Святителя Николая самой простой кустарной работы, в самой дешевой простой серебряной, вызолоченной ризе. Такую икону в любой иконной лавке тогда можно было купить за 15 рублей. Я не удержался:
— Ужель ваш митрополит не мог найти в Москве лучшей иконы для великого князя? — спросил я.
— Очень спешили с отъездом, — ответил архимандрит.
— А почему митрополит посылает икону Святителя Николая, а не какую-либо другую? — опять спросил я.
— Как, почему? Великий князь носит имя Святителя Николая. Св. Николай — его небесный покровитель, — ответил архимандрит.
— Совсем не Николая Чудотворца, а Николая Кочана, Новгородского Христа ради юродивого имя носит великий князь, — возразил я. — Ну, что ж? Тогда Николай Кочан носил, несомненно, имя Святителя Николая Чудотворца, — не смущаясь, ответил находчивый архимандрит.
— Если вы с митрополитом ударились в археологию, то уж следовало остановиться на «прадеде», на том, чье имя носил Св. Николай Чудотворец. Это было бы еще остроумней. Впрочем, это ваше дело, — не выдержал я.
О чем беседовал архимандрит с великим князем, не знаю. Но после его ухода великий князь призвал меня и, передавая мне письмо митрополита, сказал:
— Ответьте митрополиту, что я очень благодарю его за присланную икону, а что касается генерала Шмидта, то я знаю его достаточно, как достойного и честного офицера, который дорог для этого времени.
Оказывается, митрополит, поверив сообщениям своих сибирских знакомых, просил великого князя посодействовать увольнению, как негодного, степного генерал-губернатора, генерала Шмидта, который, — этого митрополит не знал, — пользовался особым благоволением и доверием великого князя. Конечно, эта основанная на сплетнях просьба не понравилась великому князю. К тому же она исходила от лица, близость которого к Распутину всем была известна.
Дня через два великий князь снова призывает меня и передает мне телеграмму за подписью: «Архимандрит Григорий». Сообщая, что в одном из Московских монастырей (кажется, в Новоспасском) открылась настоятельская вакансия, архимандрит Григорий просил в телеграмме великого князя ходатайствовать, «согласно обещанию», о предоставлении ему этой вакансии.
— Я ему ничего не обещал, у нас и разговору о местах не было. И не мое дело путаться в монастырские дела. Удивляюсь всему. Так и ответьте этому архимандриту, — нервно сказал мне великий князь.
Конечно, я в точности исполнил приказание.

 

XIII. Наши главнокомандующие
 

— Вы часто ездите по фронту, а ко мне не заглядываете. Не хотите знать меня, старика... Бог с вами! Но всё же обидно... Да и поговорить хотелось бы о многом, — отчитывал меня в начале мая 1915 г. в Ставке Главнокомандующий Юго-западного фронта, генерал Николай Иудович Иванов.
— Приеду, приеду, Николай Иудович! Буду у вас в самом ближайшем времени, непременно буду, — успокаивал я его.
Генерала Иванова я знал с Русско-японской войны. Как сейчас помню его в кругу солдат: суетящегося, заботливого, простого и доступного. Он до того был прост, что совсем сливался с серой солдатской массой, как-то стушевывался в ней, что чрезвычайно располагало в его пользу.
Из этой войны он вышел героем, с Георгием 3 ст. на шее. Насколько эта высокая награда отвечала проявленной им доблести, судить не берусь. Скажу, однако, что после войны генерал Иванов не избежал некоторых упреков и обвинений. Так ген. Куропаткин считал его одним из виновников нашей неудачи на Шахэ, ибо в то время, как I Сибирский корпус генерала Штакельберга истекал кровью в бою, соседний 3 Сибирский корпус генерала Иванова, стоявший в трех верстах от линии боя, пальцем не двинул, чтобы поддержать изнемогающего соседа.
После японской войны генерал Иванов прославился умиротворением Кронштадта (До 1920 г. я разделял распространенное в Петербурге убеждение, что ген. Иванов — сын какого-то артиллерийского вахмистра, будто служившего при дворе вел. кн. Михаила Николаевича. В 1920 г., после смерти ген. Иванова, я узнал от состоявшего при нем во время войны полк. Б. С. Стеллецкого, что ген. Иванов родился в Чите и был сыном какого-то ссыльнокаторжного, что фамилия его была совсем не Иванов. Эту тайну открыл Стеллецкому сам ген. Иванов незадолго до своей смерти. Умер в 1919 г. в Новочеркасске.). Вскоре после назначения меня на должность протопресвитера, генерал Иванов посетил меня в Петербурге.
Тогда он был командующим войсками Киевского военного округа.
— Смотрите же, поскорее приезжайте в Киев прямо ко мне! У меня дом большой, помещения сколько хотите, — у меня остановитесь, — были первые его слова ко мне. Я пообещал и, если не ошибаюсь, 17 сентября 1911 года приехал в Киев, направившись прямо к Командующему войсками округа.
Свободного помещения, действительно, оказалось сколько угодно. В огромном доме генерал Иванов занимал всего две комнаты в нижнем этаже, одна из которых служила для него кабинетом, другая спальней; множество комнат в нижнем этаже и весь верхний пустовали. Хозяин принял меня чрезвычайно приветливо; меня поместили в верхнем этаже. Через час Н. И. Иванов принес мне записку: «Вот, о. Георгий, вам записочка, — тут все, кому надо сделать визиты». Я посмотрел. В записке стояло 12 человек: митрополит, викарий, наместник Лавры, генерал-губернатор, губернатор, начальник штаба, командиры корпусов, начальники дивизий и пр.
— Этак мне одних визитов хватит на три дня, — сказал я.
— Что ж делать. Нельзя никого обойти... Вы в первый раз приехали в Киев, вы человек молодой... Не сделаете кому-либо визита, пойдут обиды... А это не годится, — начал наставлять меня добрый старик.
— Пусть будет по-вашему! Только я буду просить вас: дайте мне автомобиль для поездки по визитам, — сказал я.
— Что вы, что вы! — почти вскрикнул генерал Иванов. — У нас духовные лица на автомобилях не ездят. Если вы поедете, это такой соблазн будет, такие разговоры пойдут. Сами не возрадуетесь. Нет, автомобиля я вам не дам. Возьмите мою пролетку, — отличная...
Как я ни убеждал Николая Иудовича, что кому-нибудь надо же первым поехать на автомобиле и что кувырканье на пролетке по киевским горам из одного конца города в другой отнимет у меня много нужного и дорогого времени, мои доводы оказались не убедительными для него, и я должен был подчиниться его совету.
Из Киева я тогда проехал в Одессу, а затем 23-го сентября прибыл в Севастополь. По просьбе заведующего авиационной школой, полк. С. И. Одинцова, я в 6 ч. утра 24-го сентября прибыл на аэродром (в 5-6 в. от Севастополя). Там уже были собраны летчики-офицеры и солдаты. Я сказал им несколько слов и благословил их. Начались полеты. А потом офицеры, окружив меня, начали просить, чтобы и я полетал. Как было отказать им? Откажись, — они, пожалуй, объяснят отказ трусостью, боязнью подвергнуть себя опасности...
И я согласился. Меня усадили на аэроплан, и я с летчиком, штабс-капитаном лейб-гвардии Саперного батальона сделал над аэродромом на высоте 450 метров три круга. Когда я садился на аэроплан, у меня невольно явилась мысль: что-то сказал бы Николай Иудович? Уж на аэроплане-то никто из духовных лиц никогда не летал (Этот полет не дешево обошелся мне. Когда весть о нем донеслась до Петербурга, там мой поступок вызвал массу разговоров. Началась настоящая травля меня, в которой приняли участие некоторые газеты, как «Колокол», и очень сановные лица. В академии Генерального Штаба профессора разделились: большинство было за меня, меньшинство против. В 1915 г. во время одного из завтраков в царском поезде я рассказал Государю этот эпизод, не скрыв и того, как меня травили. «Я не слыхал об этом, но и не похвалил бы вас», — сказал Государь. — «Почему?» — спросил я. — «Да есть такие вещи, которые просто не идут к лицу. Представьте, что например, я полетел бы на аэроплане». — «Это другое дело, ваше величество. Вам не подобает летать потому, что летающий подвергает свою жизнь опасности. А если бы я разбился, вы назначили бы другого протопресвитера, этим и был бы ликвидирован инцидент», — ответил я. На этом прекратился наш разговор.). Исполняя данное генералу Н. И. Иванову в Ставке обещание, я вечером 10-го мая 1915 года выехал из Барановичей и 11-го утром прибыл в г. Холм, где тогда помещался штаб Юго-западного фронта.
В 10-м часу дня я отправился к Главнокомандующему, в здание женской гимназии. В приемной среди нескольких лиц, ожидавших приема, я встретил старого своего знакомого, генерала Ф. П. Рерберга, начальника штаба 10-го корпуса. Он поразил меня своим видом: это был живой мертвец, высохший как мумия, с почерневшим лицом; вид у него был растерянный, на лице отчаяние; он дышал тяжело, задыхаясь. Оказывается, его корпус потерпел большую неудачу, и он явился для реабилитации.
Главнокомандующий тотчас принял меня. Мы уселись в его кабинете за письменным столом, друг против друга. Главнокомандующий говорил без умолку. Я более слушал. Мы говорили почти без перерыва до часа дня. Два или три раза всего на несколько минут нашу беседу прерывал генерал В. М. Драгомиров, начальник Штаба фронта, подававший Главнокомандующему телеграммы. Николая Иудовича вообще не легко было слушать. Он сразу говорил о многих предметах, перескакивая с одного на другой, начиная говорить о новом, когда еще не закончено начатое, и снова возвращался к прежнему. Кроме того, он всё время говорил загадками и намеками, не договаривая, маскируясь: просил, якобы, не прося; обижался, якобы не обижаясь; укорял, не укоряя. И в этот раз он сразу говорил о многом. Говорил о Ставке, которая его не слушает, игнорирует его просьбы, третирует его резкими отказами. Говорил о военном министре, который во многом виновен, ибо не подготовил Россию к войне; говорил о духовенстве и его работе на войне; о главном священнике фронта прот. Грифцове; говорил о генерале М. В. Алексееве, — что это типичный офицер Генерального Штаба, желающий всё держать в своих руках и всё самолично делать, не считаясь с мнением начальника. Особенно обвинял он Алексеева в том, что тот иногда держал в секрете от него очень важные сведения и распоряжался, не считаясь с ним. Попутно генерал Иванов превозносил генерала Драгомирова, как начальника штаба.
— Неужели генерал Драгомиров, как начальник штаба, выше генерала Алексеева? — спросил я.
— И сравнить нельзя! — воскликнул Николай Иудович. — Драгомиров умнее... Алексеев... Бог с ним! Может быть, на месте Главнокомандующего он будет лучше. Что ж? Я очень рад, что его назначили.
Мне рассказывали, что на прощальном обеде, данном чинами штаба фронта отъезжающему на Северо-западный фронт генералу Алексееву, генерал Иванов держал себя вызывающе, стараясь подчеркнуть свое неудовольствие по поводу его работы в должности начальника штаба.
Больше же всего Николай Иудович говорил об отношении к нему великого князя — Верховного.
— Меня великий князь не любит, меня он не ценит, — жаловался он. — Чего ни попрошу, во всем отказывает; что ни посоветую, — сделает наперекор. А чтобы поговорить со мной, выслушать меня, — этого совсем не бывает. Несколько раз мы съезжались: Верховный со своим начальником штаба и мы, Главнокомандующие. Вы думаете великий князь говорит с нами, выслушивает наши доклады, наши соображения и предложения, с нами советуется. Ничуть! Этого не бывало. Вышлет к нам начальника штаба, а сам сидит в своем вагоне. Мы и говорим с генералом Янушкевичем. А как он потом передает великому князю, что передает, точно ли передает или, может быть, и свое добавляет, — этого мы не знаем. Получаем потом приказания: сделать то-то и то-то! Что ж? Может быть, я стар; может быть, я негоден, — тогда пусть бы сменили, лучшего назначили. Я не держусь за место... и т. д., и т. д.
Я терпеливо слушал старика, а когда он кончил, спросил:
— Николай Иудович! Зачем вы всё это говорите мне?
— Затем, чтобы вы всю правду знали, — ответил он.
— А какая польза от этого будет?..
Может быть, вы желаете, чтобы всё сказанное вами стало известно великому князю? — вновь спросил я.
— Что ж? Можете рассказать и великому князю. Я ничего против этого не имею. Расскажите прямо, ничего не скрывая, — сказал он.
— Хорошо! Может быть, великому князю Николаю Николаевичу мне и не удастся всего передать; тогда я передам его брату великому князю Петру Николаевичу, а от него узнает и Николай Николаевич, — ответил я.
Мы по-дружески простились.
Посетив расположенные в Холме госпитали, я вечером направился в Ставку и рано утром 12 мая прибыл в Барановичи.
В 10-м часу утра я был принят великим князем для доклада. Вид его поразил меня. Великий князь не только был расстроен, но и прямо подавлен.
— Ужасные сведения! — сразу обратился он ко мне. — Немцы на Галицийском фронте повели отчаянное наступление. Наши войска не в силах сдержать натиск и начали быстро отступать. Неприятель уже угрожает Перемышлю. Можем и Львов отдать. Сразу будут сметены все результаты купленных столь дорогой ценой за год войны наших успехов. Ведь это ужас!
При таком настроении великого князя, конечно, я не решился докладывать ему о своей беседе с генералом Ивановым и ограничился передачей других впечатлений от своей поездки, решив для щекотливого разговора избрать более удобное время.
Около 6 ч. вечера я направился в свою канцелярию. Проходя мимо великокняжеского вагона, я увидел сидящего у окна за письменным столом великого князя. Он что-то писал. Увидев меня, он приветливо кивнул мне головой. «Пишет письмо великой княгине, настроение лучше, — пожалуй, можно теперь и переговорить», — подумал я и, вошедши в вагон, попросил камердинера великого князя доложить обо мне. Тотчас вернувшийся камердинер объявил: «Великий князь просят». Я вошел в гостиную вагона, куда сейчас же пришел и великий князь. Мы уселись. Сначала я продолжал свой утренний, незаконченный деловой доклад, а затем попросил позволения передать мою беседу с генералом Ивановым, предупредив при этом великого князя, что она не касалась предметов, входящих в сферу моей компетенции и деятельности. Великий князь разрешил. Тогда я со всеми подробностями, ничего не утаивая, передал свой разговор с генералом Ивановым, вернее — его жалобы на великого князя. Великий князь слушал меня совершенно спокойно, хотя и мог усмотреть в жалобах генерала Иванова много обидного для себя. Когда я кончил, тогда он начал говорить.
— Ах, этот Николай Иудович! Ничем его не удовлетворишь, никогда ему не угодишь. Я ли мало ему внимания оказывал, я ли мало говорил с ним? Я и обнимал и целовал его. Всё мало, всё недоволен, обижен. Да что говорить обо мне. Он и Государем недоволен. В последний свой приезд Государь жалует ему орден Владимира I ст. с мечами, помимо Александра Невского с бриллиантами, которого он не имел. Понимаете ли: жалует ему орден, какого никто не имеет во всей Империи, жалует, минуя огромную награду. Что же вы думаете: он остался доволен? Нисколько! Слышу, что всем и каждому жалуется: «Не мог Государь мне лично передать орден, а прислал с флигель-адъютантом». Это Государь-то должен был нарочно ехать к нему — везти для него орден!.. Хорошо? И так всегда и во всем.
Возьмешь с его фронта какой-либо полк, чтобы помочь Северному фронту, которому всегда тяжелее бывало, ибо там противник — немцы, — страшная обида. А сам всё просит и просит: прислать новые части, прислать пополнения, прислать ружья, пушки, снаряды, обмундирование; просит, когда надо и когда не надо, и всегда в огромном количестве, какого у нас нет, с запросцем, хотя у самого склады ломятся от добра. А откажешь, да что откажешь, — урежешь его требование, — опять кровная обида. И так решительно во всем. И вечно одна песня:

«Может быть, я уже стар, слаб. Может быть, у вас есть более умные, более годные» и т. д.
— Выше высочество! — сказал я. — Я Николая Иудовича давно знаю, как знаю и его манеру поплакать, запросить лишнее, чтобы, если урежут, всё же больше осталось... И тут я совсем не сторонник его. Но, может быть, в чем-либо другом он и прав. Вот, например, его жалоба на порядок военных совещаний с Главнокомандующими. Вы не присутствуете на них. Начальник Штаба и совещается с Главнокомандующими и докладывает вам результаты совещания. Я уже не буду говорить о том, что Главнокомандующие могут обижаться, что вы не удостаиваете их вашего присутствия и личной беседы. Но тут надо обратить внимание и на другое. Я не могу допустить мысли, чтобы ваш начальник штаба намеренно извратил или недоговорил вам что-либо принятое на совещании. Но всегда и во всей ли широте может он воспринять точно и объективно передать всё сказанное Главнокомандующим и всё нужное выведать от них? Может быть, Главнокомандующие когда-нибудь именно вам, а не начальнику Штаба хотели бы сказать что-либо. С другой стороны, может быть, именно, вы смогли бы в докладах Главнокомандующих уловить то, чего не уловил начальник Штаба, а затем сами поставили бы Главнокомандующим вопросы, ответы на которые шире осветили бы вам положение дела...
В заключение, я попросил прощения, что коснулся не своего дела.
— Нет, я очень благодарен вам, и впредь будьте со мной откровенны, — сказал мне великий князь.
На другой день генерал Крупенский, которому я рассказал об этой беседе, сообщил мне, что приказано готовить поезд к поездке в штаб Юго-западного фронта, к генералу Иванову.
— Это ваш разговор повлиял, — сказал он. Кажется, 14-го вечером мы выехали из Ставки. Поезд прибыл в Холм 15-го. Генерал Иванов в походной форме стоял на перроне вокзала, поглаживая свою длинную окладистую бороду. Когда поезд остановился, я первым вышел из вагона, чтобы предупредить старика.
— Я всё передал великому князю, — шепнул я, здороваясь с ним.
— Хорошо, хорошо! Благодарю, — ответил он. В это время подошел к нему начальник Штаба, генерал Янушкевич со словами:
— Великий князь просит вас к себе.
Оба они направились к вагону Верховного. Подойдя к вагону, Николай Иудович остановился: «Пожалуйста, войдите!» — обратился к нему Янушкевич. «Нет, вы идите вперед!» — возразил генерал Иванов. «Великий князь просил вас одного», — сказал Янушкевич. «Нет, нет, и вы со мной идите; без вас я не пойду», — засуетился генерал Иванов. «И тут сказался Николай Иудович», — сказал мне, знавший о моем разговоре с великим князем, генерал Янушкевич; описывая на обратном пути из Холма этот эпизод.
О чем говорил великий князь с генералом Ивановым, я не знаю. Ни тот, ни другой не рассказывал мне. Когда поезд тронулся, великий князь пристально взглянул на меня и, улыбаясь, сказал: «Ублаготворил... не знаю: надолго ли?»
Кажется, в апреле 1915 г. Главнокомандующий Северо-западного фронта генерал Н. В. Рузский заболел и был заменен генералом Алексеевым.
Имя генерала Рузского я впервые услышал в 1904 году, после объявления Русско-японской войны. Мой сослуживец по Академии Генерального Штаба толковый, честный и благородный полк. В.И. Геништа с восторгом тогда отзывался о Рузском, как об одном из лучших наших генералов. В ноябре 1904 года, с разделением Манчжурской армии на три армии, генерал Рузский был назначен начальником штаба 2-ой армии (генерала Гриппенберга). Но скоро он заболел, покинул армию и уже не возвращался к ней. Свои дарования, таким образом, Рузскому не удалось проявить. На Великой войне я впервые встретил его в начале сентября 1914 года в Ровно, когда он командовал III-й армией и уже прогремел, как герой взятия г. Львова. В сентябре этого года он был пожалован званием генерал-адъютанта и вскоре, после отрешения генерала Жилинского от должности Главнокомандующего за поражение под Сольдау, был назначен Главнокомандующим Северо-западным фронтом. После этого я много раз видел его в Ставке и имел возможность изучить его, когда он за завтраками и обедами сидел рядом с великим князем. Выше среднего роста, болезненный, сухой, сутуловатый, с сморщенным продолговатым лицом, с жидкими усами и коротко остриженными, прекрасно сохранившимися волосами, в очках, — он в общем производил очень приятное впечатление.
От него веяло спокойствием и уверенностью. Говорил он сравнительно немного, но всегда ясно и коротко, умно и оригинально; держал себя с большим достоинством, без тени подлаживания и раболепства. Очень часто спокойно и с достоинством возражал великому князю. Ноябрьский успех под Варшавой, особенно заметный, сделал его имя еще более популярным. Великий князь и генерал Янушкевич, как казалось мне, до последнего времени относились к нему с большим вниманием и считались с ним. Как будто и наша крупная неудача 10-й армии (генерала Сиверса), закончившаяся в январе 1915 года полным разгромом 20-го нашего корпуса (генерала Булгакова), не подорвала престижа генерала Рузского.
Обострившаяся болезнь заставила его теперь оставить главнокомандование.
Назначение генерала Алексеева и в Ставке, и на фронте было встречено с восторгом. Я думаю, что ни одно имя не произносилось так часто в Ставке, как имя генерала Алексеева. Когда фронту приходилось плохо, когда долетали до Ставки с фронта жалобы на бесталанность ближайших помощников великого князя, всегда приходилось слышать от разных чинов штаба: «Эх, «Алешу» бы сюда!» (Так некоторые в Ставке звали ген. Алексеева.). В Ставке все, кроме разве генерала Данилова и полк. Щелокова, понимали, что такое был для Юго-западного фронта генерал Алексеев и кому был обязан этот фронт своими победами. И теперь, в виду чрезвычайно серьезного положения Северо-западного фронта, все радовались, что этот фронт вверяется серьезному, осторожному, спокойному и самому способному военачальнику. Я думаю, что кандидатура генерала Алексеева была выдвинута заметившим его талант самим Верховным, если не при участии генерала Янушкевича, то без всякого сопротивления со стороны последнего. На основании достаточных наблюдений я имею полное право сказать, что великий князь весьма ценил и уважал Алексеева, а генерал Янушкевич всегда открыто высказывался об огромных достоинствах последнего и далек был от того, чтобы завидовать быстро растущей его славе.
Вскоре после назначения генерала Алексеева Главнокомандующим Северо-западного фронта, в г. Седлеце, где помещался штаб этого фронта, состоялось совещание великого князя с Главнокомандующими.
Я Алексеева знал с 1901 года по совместной службе в Академии Генерального Штаба, когда он еще был полковником, профессором этой Академии. Теперь, при встречах с Алексеевым-Главнокомандующим, меня занимал вопрос: сохранит ли он на высоком посту всегда до этого времени отличавшие его простоту, скромность, общедоступность. С первых же слов при встрече с ним я понял, что Михаил Васильевич остался тем же, каким я знал его 20 лет тому назад. На мое приветствие с высоким назначением он смиренно ответил:
— Спасибо! Тяжелое бремя взвалили на мои старые плечи... помолитесь, чтобы Господь помог понести его...
Совещание происходило в то время, когда страшная гроза уже висела над нашим фронтом. Северо-западный фронт не успел вполне оправиться после январского несчастья; на Юго-западном фронте начался отчаянный натиск неприятеля. Наши армии стояли безоружными; всего недоставало: и ружей, и пушек, и пуль, и снарядов. Было над чем задуматься. Великий князь ехал на совещание сумрачным, подавленным...
На обратном пути великий князь был неузнаваем.
Задумчивость и скорбь исчезли. — Вы повеселели. Слава Богу! — сказал я за обедом великому князю.
— Повеселеешь, батюшка мой, поговоривши с таким ангелом, как генерал Алексеев, — ответил великий князь. — Он и удивил, и очаровал меня сегодня, — продолжал великий князь, обращаясь к начальнику Штаба. — Вы заметили, какая сразу разница во всем: бывало, что ни спросишь, либо не знают, либо знают кое-что, а теперь на все вопросы — точный ответ; всё знает: сколько на фронте штыков, сколько снарядов, сколько в запасе орудий и ружей, продовольствия и одежды; всё рассчитано, предусмотрено... Будешь, батюшка, весел, поговоривши с таким человеком!
Потом мы узнали, что в этот день великий князь перешел с Алексеевым на «ты». Это была высшая великокняжеская награда талантливейшему военачальнику. За всю войну никто другой не удостоился такой награды.
Генерал Алексеев принял фронт в невероятно трудный момент. Никакой талант, даже гений военачальника, не смог бы сделать безоружную армию победоносной. История скажет, каким крестным путем шла, с какими сверхчеловеческими трудностями боролась летом 1915 г. наша армия. Объезжая фронт, я в июне этого года слышал от одного начальника дивизии. «Солдат у меня достаточно, но оружия мало, а снарядов совсем нет... Вооружу солдат дубьем, будем отбиваться». И было тогда обычным явлением, что наши войска дубьем и камнями отбивались от вооруженного с ног до головы неприятеля; ходили с этим «снаряжением» в атаки, иногда наступали и даже кой-какие победы одерживали. Чего стоили эти победы, — одному Богу известно.
Но... так всегда бывало. В мире Божьем человеческие грехи всегда влекли за собой большие потоки человеческой крови.
Несомненно, что талант Алексеева помог в это время Северо-западному фронту, несмотря на всю остроту, на всю тяжесть положения, не потерпеть ни одного поражения, подобного тем, какие этот фронт нес раньше.
В 1915 году в Ставке часто приходилось слышать, что летнее (1915 г.) отступление генерала Алексеева займет одну из блестящим страниц русской военной истории.

 

XIV. Виновные. Поездка к епископу Гермогену
 

Когда под сильным натиском неприятеля в мае 1915 г. на Юго-западном фронте началось отступление наших армий, начальник штаба этого фронта генерал Драгомиров прислал генералу Янушкевичу письмо, в котором решительно заявлял, что дело наше бесповоротно проиграно, что решена участь не только Перемышля и Львова, но и Киева, и что для спасения армии необходимо быстро, не задерживаясь, отводить войска за Днепр (Смоленск-Чернигов), а, может быть, и за Волгу.
— Прочитайте-ка! — сказал мне генерал Янушкевич, передавая письмо генерала Драгомирова. — С ума сошел!
Когда на фронте успех, тогда всё сходит гладко: забываются и ошибки одних, и бездарные решения других, и преступления караются легче. При успехах ищут не столько виновных, сколько достойных. Совсем иное бывает при неудачах: тогда «всякое лыко в строку», тогда отыскивают «козлов отпущения», чтобы на них отыграться.
Так и теперь. И в Ставке, и на фронте усиленно заговорили о «виноватых». В Ставке, прежде всего, обвинили генерала В.М. Драгомирова. По его адресу раздалось сразу несколько обвинений. Во-первых: пока начальником штаба Юго-западного фронта был генерал Алексеев, — всё было хорошо; заменил его Драгомиров, — сразу дела пошли хуже. В этом обвинении, однако, не было еще ничего конкретного, ибо дела могли пойти хуже не от перемены начальника штаба, а от совершенно изменившейся боевой обстановки. Дальнейшие обвинения были конкретнее. Итак, во-вторых, ген. Драгомирову вменялось в вину его паническое настроение, обнаруженное им в письме к ген. Янушкевичу. В-третьих, его обвинили в том, что он в столь серьезный момент начал сводить личные счеты с Командующим III армией генералом Радко-Дмитриевым, не дал тому в нужное время подкреплений, вследствие чего армия Радко-Дмитриева понесла большие потери и вынуждена была начать отступление, оказавшее роковое влияние на положение соседних с нею армий.
Последние два обвинения в отношении военного человека носили грозный характер. Но в данном случае их острота сглаживалась установившимся в Ставке, под влиянием разных слухов и сообщений, убеждением, что генерал Драгомиров страдает острым нервным расстройством. Попросту говоря, его действия объясняли невменяемостью.
Главнокомандующий фронтом, генерал Иванов, однако, оставался при прежнем мнении о генерале Драгомирове, как об идеальном начальнике штаба. Но, как ни защищал генерал Иванов своего любимого начальника штаба, всё же ген. Драгомиров был смещен, а на его место был назначен генерал Савич, командир Сибирского корпуса. Генералу Драгомирову дали корпус, — кажется, 8-ой. Назначение Савича не удовлетворило никого и, прежде всего, самого Главнокомандующего, которому навязали совсем не желанного помощника.
Назначение генерала Драгомирова всех удивило. В первом случае, отдавая должное уважение блестящему наружному виду, твердости характера и непреклонной воле генерала Савича, считали его, однако, и недостаточно подготовленным, и не столь талантливым, как это требовалось в настоящий момент от начальника Штаба Юго-западного фронта. Во втором случае недоумевали: если генерал Драгомиров, как нервнобольной, признан негодным для должности начальника Штаба, как же признают его способным для командования корпусом? Что касается объектов этой проделанной Ставкой операции, то Савич был польщен новым назначением, а ген. Драгомиров был кровно обижен: его предшественника генерала Алексеева ведь возвысили сразу в Главнокомандующие фронта. Всё же нарыв был вскрыт сравнительно безболезненно.
Гораздо непримиримее Ставка оказалась в отношении военного министра, генерала В. А. Сухомлинова. Тут даже многим в своей карьере обязанный ему генерал Янушкевич восстал на него.
После назначения на должность протопресвитера, я очень часто встречался с генералом Сухомлиновым на разных празднествах и высочайших парадах и нередко бывал у него со служебными докладами. Как я уже говорил, более приятного начальника-сослуживца, как генерал Сухомлинов, мне не хотелось и желать. Умный, простой, сердечный и отзывчивый, Сухомлинов ни в чем не стеснял моей инициативы и охотно шел навстречу всякому моему доброму начинанию. Я не помню случая, когда бы я ушел с доклада не удовлетворенным в своих желаниях и просьбах. В пору назначения меня на должность протопресвитера он был одним из самых близких к Государю, наиболее влиявших на него министров. Скандальный развод Е. А. Бутович и женитьба на ней Сухомлинова сильно скомпрометировали последнего в обществе. Незадолго же до войны об нем начали ходить совсем дурные слухи.
23 апреля 1914 года, при посещении мною Ташкента, Туркестанский генерал-губернатор и командующий войсками округа, генерал А. В. Самсонов, сидя со мною в своем кабинете, рассказывал мне, что у него имеются несомненные данные, свидетельствующие о преступных сношениях генерала Сухомлинова с австрийской фирмой Альтшуллера, помещавшейся в г. Петрограде, на Морской ул., и вообще об его нечистоплотности в денежных делах. Должен сказать, что в то время генерал Самсонов остро переживал чувство обиды, нанесенной ему Сухомлиновым, устранившим его кандидатуру на пост Варшавского генерал-губернатора. Как рассказывал мне генерал Самсонов, его кандидатура была почти принята Государем. Сухомлинов же выставил против нее то возражение, что будто бы Самсонов не знает французского языка. Государь был убежден таким доводом и на должность Варшавского генерал-губернатора назначил генерала Я. Г. Жилинского, креатуру Сухомлинова. Всё это произошло в апреле 1914 г. Самсонов с возмущением рассказывал мне об этой искусно проведенной интриге, тем более для него оскорбительной, что он владел французским языком.
Но всё же меня чрезвычайно удивила тогда его смелость, с которой он, мало зная меня и совсем не зная моих отношений к генералу Сухомлинову, столь категорично и жестоко поносил своего и моего начальника. Выслушав Самсонова, я доброжелательно заметил ему:
— Надеюсь, Александр Васильевич, — вы не многим доверяете это.
— Да, — ответил он, — но у меня достаточно данных, чтобы я мог смело говорить об этом.
Если меня удивила смелость, с которой ген. Самсонов обвинял ген. Сухомлинова, то самые обвинения для меня не были новы, ибо слухи о связях Сухомлинова с Альтшуллером и о нечистых денежных делах ходили и в Петербурге.
Прошло после того почти 7 лет. Генерала Самсонова уже давно нет в живых, Сухомлинов побывал в тюрьме, а потом оказался на свободе, но мне хочется думать, что страшные против Сухомлинова обвинения, которым верил благородный и честный генерал Самсонов, и которые на все лады варьировались русским обществом, не имели под собой твердой почвы. Трудно мне представить, чтобы генерал-адъютант Государя, сверх меры облагодетельствованный последним, тот Сухомлинов, которого я знал по служебным делам и по частным беседам, мог опуститься до роли взяточника, изменника, предателя.
Слухи о преступных делах Сухомлинова носились и в Ставке. Но тут, как мне казалось, сначала считались не с ними, а с фактом нашей неподготовленности к войне, в которой всецело обвиняли Сухомлинова. При удачах на фронте эти обвинения стихали, при неудачах они оживали.
Нашумевшее в феврале и марте 1915 года мясоедовское дело подняло новую бурю против генерала Сухомлинова, к семье которого случайно был близок Мясоедов. Теперь всюду заговорили об измене.
Когда в мае 1915 г. началось Галицийское отступление, и весь наш фронт начал переживать ужасающую пору отчаянной беспомощности, вследствие отсутствия и вооружения, и снарядов, отношения между Ставкой и военным министром обострились до последней степени. Великий князь открыто и всегда резко осуждал деятельность военного министра; начальник Штаба слал резкие письма и телеграммы своему бывшему начальнику. При приездах генерала Сухомлинова в Ставку его принимали сухо, небрежно.
Сухомлинов, конечно, не оставался в долгу. Ставка в Барановичах работала против него; он в Петербурге работал против Ставки, т. е. против великого князя. Сотрудников ему было не занимать стать, ибо во врагах великого князя недостатка не было. К ним принадлежали забракованные на фронте генералы, во главе с бывшим Главнокомандующим Северо-западного фронта генералом Жилинским, потом генерал Воейков, потом Распутин, наконец, вся клика, окружавшая молодую Императрицу. В одних случаях эта коалиция старалась использовать неудачи на фронте, в других — всё возраставшую и в армии, и в народе популярность великого князя. Соответственно этому, великого князя обвиняли то в бездарности и неспособности к командованию, то в честолюбивых замыслах, грозных для царской семьи. В придворных кругах в это время многозначительно говорили о ходившем по рукам портрете великого князя с подписью: «Николай III».
Но, пожалуй, более всего доставалось начальнику Штаба ген. Янушкевичу. Обвинения против него шли, главным образом, с фронта.
Что генерал Янушкевич принял должность начальника штаба не по своему хотению, об этом знали весьма и весьма многие. Для массы же, для всех было ясно одно, что на самом ответственном месте в армии стоит человек сравнительно молодой по службе и совершенно неподготовленный для соединенного с этим местом дела. Как занявший не «свое» место, генерал Янушкевич сразу впал в немилость всей армии. Одни завидовали ему; других возмущало незаслуженное им возвышение; третьи честно учитывали все последствия работы неопытного и неподготовленного начальника Штаба, страшились за будущее, за исход войны. Хозяйничанье в оперативной работе Ставки генерала Данилова, который не пользовался репутацией талантливого офицера Генерального Штаба, но слыл за человека надменного, самоуверенного и упрямого, не уменьшало, а скорее увеличивало общее озлобление против начальника Штаба, не сумевшего ни выбрать соответствующего генерал-квартирмейстера, ни поставить избранного на должное место.
Недовольство генералом Янушкевичем началось в армии сразу же и затем, по мере наших неудач, всё возрастало. В последних если и винили когда-либо великого князя, то только отдельные лица; масса же возмущалась «бездарным» Штабом. Сначала шел общий гул. Когда, бывало, на фронт ни приедешь, непременно услышишь два-три «милых» слова по адресу Штаба Ставки, выраженных то деликатно, а то и резко. Я не думаю, чтобы отголоски общего недовольства не долетали до слуха генерала Янушкевича, но до мая 1915 года я как будто не слышал от него жалоб на тяжесть его положения и на какие-либо нападки на него. С мая 1915 года, когда начала развертываться наша Галицийская катастрофа, генерал Янушкевич стал мишенью для ударов со всех сторон. На фронте его открыто ругали и младшие и старшие. В Ставке его засыпали письмами с фронта, в которых он выставлялся главным виновником всех несчастий, переживаемых русской армией. И слухи, прилетавшие с фронта, и письма, приходившие оттуда, попадали в цель. Честный генерал Янушкевич близко принимал их к сердцу и глубоко страдал, сознавая, что в тех и других была известная доля правды. Теперь буквально всякий раз, как только мы с ним оставались наедине, генерал Янушкевич начинал жаловаться мне, что он изнемогает под тяжестью всё растущей злобы против него, всё усиливающихся нападок и обвинений. Это особенно участилось в конце июля, когда великий князь, в виду приезда в Ставку великой княгини Анастасии Николаевны, завтракал у себя в вагоне, и мы с генералом Янушкевичем вдвоем сидели за столиком. Однажды он дал мне письмо, сказав:
— Прочтите! Это одно из многих «любезных» писем, которыми теперь с фронта угощают меня.
Письмо было написано складно, дельно, зло и ядовито. Не могло быть сомнения, что его писал не мальчик, не очередной ругатель и не профан, а серьезный, умный и опытный мастер военного дела. В письме генерал Янушкевич назывался невеждой в военном деле, предателем, изменником, виновником всех настоящих бед и несчастий, ведущих Россию к гибели. Автор письма грозил генералу Янушкевичу тяжкой ответственностью не только перед отдаленной историей, но и перед ближайшей действительностью, — перед законным судом, которого потребует армия. По-видимому, письмо произвело огромное впечатление на Янушкевича. Он тяжко страдал. Признаюсь, что мне было глубоко жаль его. Но чем я мог помочь ему? Жалуясь мне на тяжесть своих переживаний, генерал Янушкевич, может быть, ждал от меня определенного совета, толчка или давления на него. А у меня нехватало ни смелости, ни нравственного права сказать ему то, что мне казалось правдой. Ну, как я мог сказать ему прямо: — Николай Николаевич, уходите скорее от дела, с которым вы не можете справиться и через это приносите, сами того не желая, много вреда!
А вдруг я сам ошибаюсь, думая так? Всё же тут я не специалист и могу говорить больше с чужого голоса, чем на основании личного серьезного знания и убеждения. Поэтому при беседах наших я больше отмалчивался. Точно угадывая мои мысли, генерал Янушкевич, в ответ на мое молчание, несколько раз повторял:
— Я же не держусь за место. Я несколько раз просил великого князя отпустить меня; что я поделаю когда он меня не отпускает?
Но однажды я всё-таки сказал ему:
— Вы бы, Николай Николаевич, еще раз попросили великого князя.
Побывав на фронте в конце июня, или в начале июля 1915 г., я наслушался жалоб на начальника Штаба. Забыв и осторожность, и дисциплину, ни с чем не считаясь, его открыто ругали самые солидные генералы. Штаб Ставки для фронта был одиозен. Вернувшись в Ставку, я решил по поводу слышанного мною переговорить с генералом Крупенским. К совету мы привлекли еще генерала Петрово-Соловово. Я рассказал им, чего наслушался на фронте, причем высказался за то, что необходимо обо всем довести до сведения великого князя. Сообщение мое не оказалось новостью ни для Крупенского, ни для Петрово-Соловово. Генерал Данилов вообще никогда не пользовался любовью ни в Штабе Ставки, ни в свите великого князя; в последнее же время и к генералу Янушкевичу отношение великокняжеской свиты стало явно недоброжелательным: она в данном случае мыслила и чувствовала под впечатлением слухов, шедших с фронта. Генерал Крупенский согласился доложить великому князю об отношении фронта к начальнику и генерал-квартирмейстеру его штаба. На другой день Крупенский сказал мне, что им всё доложено великому князю во время вечерней прогулки на автомобиле. Великий князь спокойно выслушал сообщение и ответил Крупенскому, что всё это ему известно, но он не считает себя в праве увольнять лиц, избранных и назначенных непосредственно самим Государем.
В половине июня 1915 года, во время знаменитой «смены министров», перед заседанием под председательством самого Государя, ко мне в вагон вошел тогдашний министр земледелия статс-секретарь А. В. Кривошеин и просил меня по совести ориентировать его в положении дел в Ставке. При этом особенно интересовал его вопрос, насколько отвечают своему назначению генералы Янушкевич и Данилов. Значит, вопрос о смене их обоих волновал теперь и министерскую среду. С Кривошеиным меня связывали самые добрые отношения и, конечно, я не смог скрыть от него, как к тому и другому относятся в Штабе и на фронте.
В конце июля или в самом начале августа мы возвращались с поездки в штаб Северо-западного фронта. Когда поезд прибыл на ст. Барановичи и отсюда должен был через несколько минут направиться в свой тупик, генерал Янушкевич обратился ко мне: «Пойдем с вами пешком до тупика». Мы пошли. Дорогою он всё время изливал мне свою скорбь по поводу непрекращающихся нападок на него. Меня так и тянуло сказать: «Николай Николаевич, отойдите от зла, сотворите благо! Уходите скорее! Не под силу вам ваше дело»... Не смог... духу не хватило. Вернувшись в свой вагон, я передал доброму и честному человеку, доктору Б. 3. Маламе, свой разговор с Янушкевичем.
— Что мне делать? Посоветуйте! — сказал я ему. — Совесть говорит, что я должен просить его, чтобы он поскорее ушел. Разум же подсказывает, что кроме слухов и чужих мнений, у меня, как не специалиста в военном деле, нет серьезных данных к решению вопроса: оставаться у дела или уходить Янушкевичу. Вопрос этот должен быть решен не мною, а другими совершенно компетентными людьми и ими он должен быть выражен.
— Вот, что! — сказал доктор. — Если Янушкевич еще раз заведет речь о себе, скажите ему; пусть он поедет к «Алеше», — так доктор называл генерала Алексеева, — расскажет ему всё и потребует от него честного ответа на вопрос: должен он или не должен дальше оставаться начальником Штаба Верховного. Чтобы не возбудить такой поездкой подозрения у великого князя, я помогу генералу Янушкевичу, объяснив, например, великому князю, что Янушкевичу необходимо побывать в Седлеце, чтобы подлечить зубы. Там, действительно, есть прекрасный зубной врач.
Совет доктора мне понравился, но использовать его не пришлось, так как через несколько дней Ставка переехала в Могилев, а на другой день после переезда Ставки стало известно об увольнении и великого князя и Янушкевича с Даниловым.
Вскоре после своего вступления в должность Верховного, в конце августа или в начале сентября 1915 г., Государь однажды сказал генералу Петрово-Соловово:
— Вы, Петрово-Соловово, были близки к великому князю. Скажите, почему он не хотел расстаться ни с генералом Янушкевичем, ни с генералом Даниловым?
Петрово-Соловово ответил:
— Великий князь несколько раз говорил, что он не может сменить лиц, избранных лично вашим величеством.
— Что за глупости! — воскликнул Государь, — Летом (не в июне ли?) я сам предлагал великому князю заменить их другими. Он отказался.
Получился заколдованный круг: великий князь не хотел сменять Янушкевича и Данилова, ибо они избраны самим Государем; Государь не сменил их, ибо великий князь не желал смены. В чем же дело? Я объясняю это таким образом. Великий князь быстро привязывался к людям, около него стоящим; привязался он и к генералу Янушкевичу, и Данилову и, убаюканный такой привязанностью, упорно закрывал глаза на все невыгоды и опасности, вытекавшие из пребывания их во главе Штаба Ставки.
Если в постигших нас неудачах фронт обвинял Ставку и военного министра, Ставка — военного министра и фронт, военный министр валил всё на великого князя, то все эти обвинители, бывшие одновременно и обвиняемыми, указывали еще одного виновного, в осуждении которого они проявляли завидное единодушие: таким «виноватым» были евреи.
С первых же дней войны на фронте начали усиленно говорить об евреях, что евреи-солдаты трусы и дезертиры, евреи-жители — шпионы и предатели. Рассказывалось множество примеров, как евреи-солдаты перебегали к неприятелю, или удирали с фронта; как мирные жители-евреи сигнализировали неприятелю, при наступлениях противника выдавали задержавшихся солдат, офицеров и пр. и пр. Чем дальше шло время и чем более ухудшались наши дела, тем более усиливались ненависть и озлобление против евреев. В Галиции ненависть к евреям подогревалась еще теми притеснениями, какие терпело в период австрийского владычества местное русское население от евреев-панов. Там с евреями особенно не церемонились. С виновными расправлялись сами войска, быстро, но несомненно, далеко не всегда справедливо.
Вместе с тем, с фронта слухи шли в тыл, расползались по городам и селам, нарастая, варьируясь и в общем создавая настроение, уже опасное для всего русского еврейства. В армии некоторые очень крупные военачальники начали поговаривать, что, в виду массовых предательств со стороны евреев, следовало бы всех евреев лишить права русского гражданства. А внутри страны, особенно в прифронтовой полосе запахло погромами. Я не стану заниматься вопросом, насколько справедливо было распространенное тогда обвинение евреев. Вопрос этот слишком широк и сложен, чтобы можно было бегло разрешить его. Не могу, однако, не сказать, что в поводах к обвинению евреев в то время не было недостатка. Нельзя отрицать того, что и среди евреев попадались честные, храбрые, самоотверженные солдаты, но эти храбрецы скорее составляли исключение. Вообще же евреи по природе многими считаются трусливыми и для строя непригодными. В мирное время их терпели на разных нестроевых должностях; в военное время такая привилегия стала очень завидной и непозволительной, и евреи наполнили строевые ряды армии. Конечно, тут они не могли стать иными, чем они были. При наступлениях они часто бывали позади, при отступлениях оказывались впереди. Паника в боевых частях не раз была обязана им. Трусость же для воина — позорнейшее качество. Отрицать не редкие случаи шпионства, перебежек к неприятелю и т. п., со стороны евреев тоже не приходится: не могли они быть такими верноподданными, как русские, а обман, шпионство и прочие подобные «добродетели» были, к сожалению, в натуре многих из них. Не могла не казаться подозрительной и поразительная осведомленность евреев о ходе дел на фронте. «Пантофельная почта» действовала иногда быстрее и точнее всяких штабных телефонов и прямых проводов, всяких штабов и контрразведок. В еврейском местечке Барановичах, рядом со Ставкой, события на фронте подчас становились известными раньше, чем узнавал о них сам Верховный со своим начальником Штаба. Вот целый ряд этих и других явлений и наблюдений и создавал ту тяжелую атмосферу, которая начинала угрожать еврейству.
В это время, — насколько помню, — в июне 1915 года, в Барановичи приехал главный московский раввин доктор Мазе. Его задачей было убедить меня повлиять на Верховного, чтобы он своим огромным авторитетом спас евреев от надвигающейся на них опасности.
В условленный час мы сошлись в моей канцелярии. Беседа наша длилась около трех часов. Д-р Мазе пытался убедить меня, что все нападки на евреев преувеличены, что евреи, — как и все другие: есть среди них очень достойные, мужественные и храбрые, есть и трусы; есть верные Родине, бывают и негодяи, изменники. Но исключение не может характеризовать общего. Всё еврейство — верно России, желает ей только добра. Огульное обвинение еврейства является, потому, вопиющей несправедливостью, тем более предосудительной и даже преступной, что оно может повести к тяжелым кровавым последствиям. В доказательство своей защиты евреев, он ссылался на ряд исторических примеров, на отзывы генерала Куропаткина о геройски исполнявших свой долг в Русско-японскую войну евреях и пр.
Д-р Мазе просил меня употребить всё свое влияние, чтобы предупредить пролитие невинной еврейской крови.
Как ни тяжело было мне, но я должен был рассказать ему всё известное мне о поведении евреев во время этой войны. Он, однако, продолжал доказывать, что все обвинения евреев построены либо на сплетнях, либо на застарелой вражде известных лиц к евреям. Помнится, он, между прочим, привел такой аргумент:
— Поймите, победа немцев евреям невыгодна, ибо при владычестве немцев, более чем русские, ловких в торговле, евреям труднее было бы жить, чем при владычестве русских.
Друг друга мы не убедили, но расстались мы всё же приветливо.
Тем же летом 1915 года я, по поручению великого князя, выполнял одну интересную миссию.
Тогда в Жировицком монастыре, в семи верстах от г. Слонима, в 57 верстах от Барановичей, проживал уже известный нам б. Саратовский епископ Гермоген, сосланный туда по интригам Распутина.
Положение опальных епископов, заточенных в монастыри, всегда было тяжким. Епархиальные епископы сплошь и рядом не щадили самолюбия попавших в опалу своих собратий. Но тяжелее всего был гнет настоятелей монастырей, часто полуграмотных архимандритов, которые мелочно и грубо проявляли свою власть и права, не щадя архиерейского сана заключенных.
В данном случае положение епископа Гермогена осложнялось тем, что он был заточен в монастырь по высочайшему повелению. Местные епархиальные власти (Гродненской епархии) точно старались показать, что они строги к тому, кого не жалует царь. Епископу Гермогену жилось в монастыре худо. И Гродненский архиепископ Михаил, и невежественный архимандрит-настоятель монастыря, и даже весьма благостный и кроткий викарий, епископ Владимир, — каждый по-своему прижимали несчастного узника.
Каким-то образом великий князь узнал о чинимых епископу Гермогену притеснениях. Он немедленно пригласил меня к себе.
— Вот что! — сказал он. — Епископу Гермогену тяжело живется в монастыре. Его там притесняет всякий, кто хочет. И все думают, что они делают дело, угодное Государю. Пожалуйста, навестите и обласкайте его! Это его очень утешит. Я вам дам автомобиль и вы быстро съездите. Можете вы исполнить эту мою просьбу?
— Конечно, — ответил я.
На другой день я выехал с одним из адъютантов великого князя. Сильный, только что полученный из Америки автомобиль быстро, по чудному Белостокскому шоссе, примчал нас в Слоним, а оттуда в монастырь.
Нас провели прямо в келью епископа Гермогена. Довольно просторная комната была в хаотическом беспорядке: столы завалены книгами, бумагами, лекарствами (епископ разными травами лечил крестьян), кусками хлеба и всякой всячиной. Сам епископ встретил нас на пороге кельи. Когда я передал ему приветствие от великого князя, он так обратился ко мне: «Если бы ангел слетел с неба, он не принес бы мне большей радости, чем ваш приезд!» Но затем он засыпал меня жалобами: все его притесняют, а особенно настоятель монастыря. Он не разрешает ему часто служить, а когда и разрешит, не оказывает должных почестей его сану: для сослужения не дает больше одного иеромонаха, при выходе из храма, по окончании службы, не провожает его трезвоном и т. п. Жаловался епископ также на скудную пищу, на невнимательность к его просьбам и пр. «Если бы не соседние помещики, доставляющие мне всё необходимое, — я умер бы с голоду», — закончил он свои жалобы на архимандрита.
Епископ Владимир по-своему притеснял его. В г. Слониме в великолепных казармах 118 пехотного Шуйского полка помещалось 7 госпиталей. Начальство этих госпиталей со священниками обратилось к епископу Гермогену с просьбой совершить Богослужение в их прекрасной церкви, но епископ Владимир не разрешил ему выехать из монастыря.
Утешив епископа, я посетил архимандрита, которому, не стесняясь, заявил, что о тягостном положении епископа Гермогена известно великому князю, и что применяемые в отношении епископа грубые меры несомненно осудит и сам Государь.
Прощаясь с епископом Гермогеном, я просил его в следующее воскресенье совершить для госпиталей литургию в подчиненной мне церкви Шуйского полка, пообещав уведомить об этом епископа Владимира.
Великий князь с большим интересом выслушал мой доклад о посещении епископа Гермогена. — А сколько времени вы ехали до монастыря? — спросил он, когда я кончил доклад.
— Не более 40 минут, — ответил я.
— С какой же скоростью вы ехали? — опять спросил он.
— Да неровно, — ответил я, — по чудному Белостокскому шоссе наш автомобиль развивал скорость до ста верст в час.
— Больше не получите автомобиля, — сказал, нахмурившись, великий князь. — Не автомобиля, а вашей головы мне жаль.
Я уже говорил, что великий князь не допускал более быстрой езды, чем 25 верст в час.
Когда немецкое нашествие после взятия Варшавы стало угрожать и Жировицкому монастырю, великий князь предложил епископу Гермогену переправиться в Москву, для чего ему были даны 2 вагона.
Это внимание к опальному епископу возмутило молодую Императрицу (См. «Письма» Имп. Ал-дры Фед. Т. I, стр. 194.).

 

XV. Смена министров
 

10 или 11 июня 1915 года, перед самым завтраком, возвращаясь из своей канцелярии и проходя мимо вагона великого князя, я услышал стук в окно. Оглянувшись, я увидел, что великий князь рукой делает мне знак, чтобы я зашел к нему. Не успел я переступить порога вагона, как великий князь, быстро подошедши ко мне, воскликнул :
— Поздравьте с большой победой!.. Сухомлинов уволен!
Вместо поздравления, у меня как-то невольно вырвалось:
— Ваше высочество! А Саблер?..
— Постойте, постойте, будет и Саблер, — сказал великий князь.
Почти одновременно с увольнением Сухомлинова последовало увольнение министра юстиции И. Г. Щегловитова и министра внутренних дел Н. А. Маклакова. Не подлежит никакому сомнению, что все три министра падали под натиском на Государя со стороны великого князя и при большом содействии князя В. Н. Орлова.
Кроме того, что великий князь невысоко расценивал каждого из этих министров, как государственных деятелей, ему в данную пору казалось чрезвычайно опасным, что все они были в постоянной ссоре с Государственной Думой и, если пользовались где престижем, то только в крайних правых кругах. Милостивое отношение к ним молодой Императрицы являлось новым минусом в глазах великого князя. А упорно ходившие слухи, — может быть, и неверные, — о близости к ним, особенно к двум последним, Распутина — переполнили чашу терпения (Письма Имп. Александры Федоровны показывают, что слухи эти в отношении И.Г. Щегловитова были ложны.).
Великий князь вообще был сторонником самого внимательного отношения к общественному мнению, которое лучше, чем кто-либо другой, может выражать народные запросы и уяснять действительные народные нужды. Великий князь отнюдь не принадлежал к той, — к сожалению, очень многочисленной у нас, — категории людей, которые мыслили: так было, следовательно, так и должно быть. Он не боялся даже самых либеральных новшеств и реформ, если только был уверен, что они могут послужить к благу и к счастью родного народа. Глубокая и какая-то восторженная любовь к России делали его таким, а не иным.
В данную пору великий князь в особенности считал, что необходимо, с одной стороны, так или иначе успокоить общественное мнение, взволнованное нашими неудачами; с другой стороны, — обновить и оздоровить аппарат государственной власти, обязанной теперь действовать осторожнее и мудрее, чем когда бы то ни было.
Сухомлинова мне было жаль, как человека, от которого я кроме хорошего ничего не видел. Но я понимал, что дальнейшее его пребывание у власти стало невозможным: прошлое — наша неподготовленность к войне — было против него; настоящее — организация производства необходимых боевых материалов, не удавалось ему. Общественное мнение, под влиянием чего бы оно ни слагалось, всё более и более складывалось не в его пользу. Он должен был уйти: и для общественного блага, и для общей пользы.
Щегловитова и Маклакова я знал больше по слухам. По указанным выше причинам Ставка к ним не благоволила, и увольнение их восторженно приветствовалось. Для меня лично яснее всего была необходимость изменения той церковной «политики», которую вел тогдашний всесильный своим влиянием на Императрицу Александру Федоровну обер-прокурор Св. Синода В.К. Саблер. Я думаю, что В. К. Саблер решительно из всех, и до него и после него бывших обер-прокуроров Синода, представляет для историка самый интересный тип.
Саблер не обладал ни умом Победоносцева, ни непреклонной волей князя Голицына, ни властностью Протасова, прежних обер-прокуроров. Он пробыл обер-прокурором всего четыре года и, однако, он, как ни один из его предшественников и преемников, оказал решительное влияние на склад и характер всей церковной жизни предшествовавшего революции времени. В. К. Саблер был оригинальнейшим обер-прокурором. Он всегда был другом архиереев, за что последние, — по крылатому выражению влиятельнейшего среди них, — Антония Храповицкого, — «борова поставили бы во епископы», если бы это потребовалось для удовольствия Владимира Карловича. Но он был другом и всего духовного и особенно монашеского чина. Его приемная всегда была переполнена монахами и монахинями, игуменами и игуменьями, архимандритами и протоиереями. Они принимались в первую очередь. Игумены, архимандриты и протоиереи приветствовались троекратным лобзанием. Наблюдатель, правда, мог при этом заметить, что лобзание происходило на таком расстоянии, что даже кончики усов Владимира Карловича не касались лика отцов. Но... звуки поцелуев всё же раздавались. К игуменьям, игуменам и архимандритам Владимир Карлович обращался не иначе, как «мать честная», «отче святый» и т. п. Посещая монастыри, Владимир Карлович выстаивал шестичасовые монастырские службы, во время которых усердно ставил свечи, отбивал поклоны, вообще являл пример самого истового благочестия. Речь В. К., с кем бы он ни разговаривал, была пересыпана священными изречениями и словами, — даже от нее пахло елеем и ладаном. Ревность к делу у В. К. не оставляла желать большего. Он был занят каждый день и всё время — с утра за полночь: очень часто он принимал посетителей после 12 ч. ночи. Он всё время был в суете и работе и всё время, казалось, дышал церковностью. Какого же еще можно было желать обер-прокурора? Императрица и царский духовник, протоиерей А. П. Васильев, так и считали, что лучшего обер-прокурора Св. Синода, чем В. К. Саблер, и не может быть.
Влияние В. К. Саблера на русскую церковную жизнь началось гораздо раньше, чем он стал обер-прокурором. Ведь он большую часть своей многолетней службы провел в Синоде, сначала в должности управляющего канцелярией Св. Синода, а затем товарища обер-прокурора, всемогущего К. П. Победоносцева. Последний совершенно доверился своему товарищу, и в направлении множества синодальных дел В. К. в течение многих лет был полновластным хозяином. Чем же ознаменовалось хозяйничанье Владимира Карловича?
Когда историк начнет изучать по синодальному архиву, если только он уцелел, жизнь русской церкви перед революцией, он будет поражен безмерным количеством наградных дел. Награды сыпались как из рога изобилия.
Архиереи, архимандриты, игумены, священники были засыпаны всевозможными наградами. Викарии награждались такими орденами, каких раньше с трудом удостаивались архиепископы. Сорокалетние архиереи возводились в архиепископы, награждались крестами на клобуки, — наградой, которой раньше сподоблялись лишь престарелые архиепископы. Митра для белого духовенства стала почти обычной наградой и т. д., и т. д.
Интересен самый процесс награждения. При В. К. чрезвычайно разрослась категория спешных дел, «в первую очередь». Историк поразится, когда увидит, что в эту пору самыми спешными делами были наградные: «о награждении такого-то архимандрита орденом Св. Анны 2 ст.», «такой-то игуменьи наперсным крестом» и т. п. Чиновники Св. Синода рассказали бы множество случаев, какая часто спешка, суматоха поднималась, как останавливали все другие дела, чтобы немедленно двинуть дело о награждении какого-либо иеромонаха наперсным крестом, архимандрита орденом и т. д. Историк должен будет отметить тот факт, что в эпоху В. К. Саблера Св. Синод главным образом занимался наградными и бракоразводными делами.
Множество наградных дел и спешность, с которой они велись, должны были бы свидетельствовать о какой-то особенной, шедшей в церкви работе, о беспримерном обилии выдающихся архипастырей и пастырей, об особом расцвете церковной жизни и, в особенности, двух ее сторон: архиерейской и монашеской, ибо награды главным образом падали на долю отрекшихся от мира иноков.
Конечно, ничего подобного не было. Если можно говорить о каком-либо обязанном мощному содействию и покровительству В. К. расцвете, то только о болезненном расцвете так называемого «ученого» монашества, в руках которого и раньше была иерархическая власть русской церкви, а теперь оказалось и духовно-учебное дело. В «царствование» В. К. развилась какая-то эпидемия пострижении студентов духовных академий, пострижении без счету, выбору и разбору, своего рода скачек к архиерейскому омофору. Это безнравственное и уродливое явление в последнее время привело к измельчанию архиерейства, омирщению монашества, развалу руководимых монахами духовных учебных заведений.
Если же касаться всей вообще церковной работы этого периода, то надо сказать, что отсталость, безжизненность и малопродуктивность были отличительными ее признаками, особенно заметными при сравнении с последней порой огромного роста и развития других сторон русской жизни. При некоторых своих несомненных хороших качествах ума и сердца, В. К. как будто не понимал, что если всякая работа вообще, то церковная в особенности должна быть строго продумана и всегда серьезна. Он принадлежал к числу людей, для которых интересна сервировка стола, а не яства, что на столе; которых новая лампадка в иконостасе или киот больше радует, чем новая, свежая и сильная богословская мысль; которых пропуск нескольких стихир или псалмов за всенощной в духовной семинарии обеспокоит больше, чем безобразная постановка в этой семинарии богословской науки, чем грозящая гибелью распущенность этой школы.
Из В.К. Саблера, может быть, вышел бы хороший художник, поэт, еще лучший анекдотист-рассказчик, наверное — отличный старообрядческий начетчик, а судьба поставила его у кормила церкви в самую серьезную пору жизни русского народа, когда начавший чрезвычайно быстро развиваться народный организм требовал особенного ухода и попечения со стороны своей матери-церкви.
В.К., насколько я понял его, не обладал необходимыми для крупного государственного деятеля качествами: глубиною, серьезностью и прозорливостью. Он на всё смотрел как-то легко и просто: пусть будет книга самая пустая, но лишь бы в красивой обертке; пусть совсем загниет жизнь в монастыре, но лишь бы там красиво служили; пусть «святой» отец будет с пустыми головой и сердцем, но лишь бы вид его был «ипостасен»: важен на вид, сановит — в церковном смысле, непременно при длинной бороде и таких же волосах; будь что будет с галицийскими униатами, но лишь бы присоединить их, а главное: «получить два-три домика около Св. Юра» и т. п. Это был какой-то не то шутник, не то — искатель приключений на высоком посту обер-прокурора Св. Синода.
Характерна еще одна особенность В. К. Саблера. Казалось, где найти большего благодетеля для архиереев и всего духовного чина, чем Саблер? Когда только и как только ни целовал он владык и «честных отцов»! И, несмотря на это, даже во времена деспотично-властного Протасова и отдельные владыки на своих кафедрах, и все чины Св. Синода за синодальным столом были более независимы и безопасны, чем в «царствование» Саблера. Никогда — ни раньше, ни позже — не было столько архиерейских перемещений и, кажется, даже увольнений на покой, как при нем.
Время пребывания Саблера у власти ознаменовалось: а) страшным упадком во всех отношениях, кроме количественного, так называемого «ученого» монашества, широко открывавшего двери для всяких искателей приключений; б) понижением умственного и нравственного уровня в архиерействе; в) расстройством и упадком духовно-учебных заведений, в особенности духовных семинарий и академий; г) омирщением монастырей; д) огромным понижением образовательного, — при огромном повышении общего образования в России, — уровня в среде сельского белого духовенства — развитием «фельдшеризма» в пастырстве вместо «докторства»; е) общей отсталостью церковной жизни и работы; ж) совершенным неиспользованием огромных монастырских и других церковных богатств, всё время остававшихся под спудом, пока ни разграбили их большевики.
Сторонники Саблера укажут на его добрые дела, наиболее видное из которых — учреждение издательства при Св. Синоде. Я совсем не хочу отрицать ни некоторых добрых качеств, ни добрых дел Саблера, но считаю, что положительное, сделанное им для церкви, было столь мелко и ничтожно в сравнении с тем, что можно и должно было сделать при наличии тех сил и средств, которыми тогда располагала церковь, что об этом положительном и говорить не стоит. Самое же главное в том, что тон, взятый Саблером, самый характер его работы были разрушительны для церкви.
Учитывая всё это, я имел основание желать, чтобы скорее кончилось «благодетельное» правление его: пора ему и кончить, раз сделано им столько, что история уже не может забыть его. Вспоминался мне думский эпизод. В конце 1913 или в начале 1914 года присутствовал я на Думском заседании, когда там обсуждались церковные дела. Среди других ораторов выступил Пуришкевич с громовою, как всегда, речью. В разгаре речи он вдруг обратился к крайним левым.
— Вот, кому вы должны поставить памятник Владимиру Карловичу Саблеру!.. И при этом он указал рукой на сидевшего в министерских рядах В. К. Саблера.
— Он один сделал для вас больше, чем все вы.
Мне тогда было искренно жаль Саблера. Уж слишком жестоко было слово.
14 июня 1915 г. в воскресенье в Ставке под председательством Государя состоялось заседание Совета Министров. Сюда прибыли почти все министры с И. Л. Горемыкиным во главе. В числе прибывших были два новых министра: внутренних дел князь Н. Б. Щербатов и военный генерал А. А. Поливанов. Отсутствовал почему-то один только обер-прокурор Св. Синода Саблер. Вакансия министра юстиции после увольнения Щегловитова еще не была замещена. Совет Министров, под председательством Государя, должен был обсудить создавшееся после неудач на фронте положение.
Накануне заседания ко мне заходили министры: Кривошеий и Поливанов. Первый более всего интересовался генералом Янушкевичем и Даниловым, их отношением к делу, отношением к ним армии и пр. Была у нас речь и о Саблере. Выслушав мое мнение, Кривошеий сказал:
— Что касается моего мнения, то оно определенно; уже то одно, что он — Карлович, делает недопустимым дальнейшее его пребывание в должности обер-прокурора Св. Синода.
С генералом Поливановым мы говорили о Сухомлинове.
— Я считаю Владимира Александровича (Сухомлинов.) очень хорошим человеком, — сказал между прочим Поливанов, — но он слабохарактерен и как-то легкомысленен. Вот он и стал жертвой слабохарактерности и оптимизма.
При прощании я благословил генерала Поливанова образом Архистр. Михаила.
— Всюду буду носить с собою этот образок, — сказал Поливанов, принимая благословение.
После обедни, за которою в храме был Государь, великий князь и некоторые из Министров, великий князь говорит мне:
— С вами хочет переговорить Горемыкин, — вы ориентируйте его.
Идучи к высочайшему завтраку, я встретил князя Орлова, который сообщил мне, что вчера вечером и сегодня утром он успел побывать у всех министров и переговорить с ними о Саблере; они все согласны, что нужен другой обер-прокурор.
Завтрак был собран в палатке около царского поезда и на этот раз был очень многолюдным: кроме Свиты Государя и старших чинов Штаба, к нему были приглашены все министры. Ждали прихода Государя. В это время подошел ко мне Горемыкин и, взяв меня под руку, приветливо сказал:
— Великий князь сказал мне, что вы можете ввести меня в курс дела. Я церковной жизни хорошо не знаю и потому не имею определенного взгляда на деятельность настоящего обер-прокурора. Скажите, пожалуйста, как вы смотрите на него.
Я ответил, что считаю В. К. Саблера очень добрым и милым человеком, но, по совести, не могу согласиться с его тактикой и направлением всей его церковной деятельности. Я думаю, что в настоящее время нужна для Церкви совсем иная, более широкая и серьезная работа, чем та, которую ведет Саблер. Руководимая им церковь не крепнет, а слабеет.
Свои слова я иллюстрировал фактами, указав и на Галицийское воссоединение.
— По совести скажу: избавьте Церковь от такого обер-прокурора! — закончил я свой ответ.
За завтраком я сидел между министрами: кн. Шаховским, министром торговли и промышленности, и Щербатовым. С последним мы часто разговаривали о текущих событиях. Когда речь зашла о Распутине, а потом о Саблере, и я, должно быть, увлекся, кн. Щербатов шепнул мне: «Тише! Нас уши слушают». Невдалеке от нас сидел генерал Воейков. Я подумал, что князь Щербатов имеет его в виду. Оказывается, Щербатов имел в виду министра Шаховского. 13 июня 1915 г. Императрица писала Государю: «Наш друг (т. е. Распутин) обедал опять с Шаховским».
После завтрака, пока Государь около палатки разговаривал с приглашенными к столу, лакеи быстро убрали посуду с остатками завтрака, а столы покрыли сукном. Сейчас же началось заседание под председательством Государя. Кроме министров, в нем участвовали Верховный, начальник Штаба и, кажется, генерал квартирмейстер.
И великий князь, и некоторые из министров думали, что на этом же заседании разрешится вопрос о Саблере. Но он теперь не был затронут. Вечером же стало известно, что, после беседы Государя с великим князем и Горемыкиным, увольнение Саблера в принципе решено и намечен преемник — А. Д. Самарин, кандидатура которого была выдвинута великим князем и кн. Орловым. Вопрос теперь сводился к тому, согласится ли или не согласится Самарин принять должность обер-прокурора Св. Синода.
Сообщив мне эту новость, кн. В. Н. Орлов добавил: «Должны мы были выехать от вас завтра или после завтра, но теперь задержимся недели две». — «Почему?» — спросил я. «К madame (т. е. к Императрице Александре Феодоровне.) нельзя скоро на глаза показаться. Вы думаете, она простит отставку Саблера!»
Действительно, Государь пробыл в Ставке еще около двух недель, ничего не делая, и в Петроград вернулся лишь 27 или 28 июня. В это пребывание в Ставке, кажется, 15 июня, Государь сообщил мне, что ее величество желает, чтобы в один из ближайших дней во всей России было устроено всенародное моление о победе, с крестными ходами. «Я думаю, — сказал Государь, — хорошо бы сделать это 29 июня, в день Св. ап. Петра и Павла». Я возразил: во-первых, Синод и епархиальные начальства не успеют сделать все нужные распоряжения и оповестить всех, а во-вторых — день Св. ап. Петра и Павла не подходят для этого. Гораздо лучше 8 июля, день Казанской Иконы Божией Матери. Русский человек во всех своих нуждах обращается прежде всего к Божией Матери. Государь согласился со мною, и 8 июля 1915 г. было назначено днем всенародного моления.
Теперь же стало известно о назначении министром юстиции члена Государственного Совета А. А. Хвостова, пользовавшегося репутацией умного, дельного, безукоризненно чистого человека.
Государь уехал из Ставки, чтобы в скором времени снова прибыть сюда. Тогда же должен был явиться в Ставку и Самарин.
Хотя, по-видимому, вопрос о Саблере был решен окончательно, однако, в Ставке не были спокойны. Государь едет в Петроград, а там Императрица, благоволение которой к Саблеру и нерасположенность к Самарину известны; там Распутин, покровитель Саблера... Положим, при Государе кн. Орлов, полк. Дрентельн, которые настороже... Но они бессильны перед влиянием Императрицы. Кроме того, еще неизвестно, согласится ли Самарин принять назначение. При влиянии Распутина на Царскую семью и на церковные дела для честного и благородного Самарина обер-прокурорская должность ничего, кроме трений, обещать не может. Такие сомнения очень беспокоили Ставку.
Между тем, в первых числах июля я получил от одного из своих товарищей по Академии, очень близкого к синодальным сферам, А. Н. Гайдука, письмо. Он извещал меня, что в Петрограде ходят настойчивые слухи об увольнении В. К. Саблера от должности обер-прокурора, что он уже начал, было, готовиться к сдаче дел и перестал интересоваться текущими делами, но на днях, вернувшись из Царского Села, он объявил в Синоде, что все слухи об его отставке — вздор: Государь принял его чрезвычайно милостиво, был особенно любезен, об освобождении от должности и помину не было. Теперь Саблер опять весел и снова принялся за дело.
Государь прибыл в Ставку после 12 июля. Перемены решения о Саблере не последовало. Ждали приезда Самарина. Стало известно, что Самарин прибывает 18-го утром.
Накануне великий князь, пригласив меня в свой вагон, говорит мне:
— Завтра утром прибывает Самарин. Выезжайте на вокзал к его приезду. Постарайтесь переговорить с ним наедине. Властно, по-пастырски скажите ему, что он не имеет права отказываться от предложения. Если начнет упрямиться, пригрозите ему судом Божиим.
Мне, однако, не пришлось выезжать. За высочайшим обедом кн. Орлов сообщил мне, что Государь приказал флигель-адъютанту полковнику гр. Д. С. Шереметьеву встретить Самарина на вокзале и привезти его прямо в императорский поезд. Мне выезжать нельзя, чтобы не обратили на это внимания, — за нами зорко следят. А гр. Шереметьеву, который на нашей стороне, он, Орлов, уже дал соответствующие указания, чтобы повлиять в нужном направлении на Самарина. После обеда я передал великому князю свой разговор с князем Орловым. Тот согласился с резонностью соображений последнего. 18-е июля было днем особых наших волнений. Великий князь очень боялся за исход дела, так как ходили слухи о решении Самарина категорически отказаться от предложения, и с нетерпением ждал развязки. Но вот проехал Самарин с Шереметьевым. Я встретил их, возвращаясь из своей канцелярии. Мы любезно раскланялись.
В начале I-го часа дня собрались приглашенные к царскому завтраку в той же царской палатке. Ждали царского выхода, который должен был принести нам разрешение наших ожиданий и опасений. Вот показалась из вагона грузная фигура кн. Орлова, направившегося к нашей палатке. Не более, как через минуту вышли Государь и Самарин. Князь Орлов подошел ко мне со словами: «Поздравляю: Самарин назначен! Давайте поцелуемся!» И мы на глазах Государя и всех присутствующих крепко расцеловались. Государь, глядя на нас, улыбнулся. Наверно он, как и большинство присутствующих, понял нас. После приветствия Государя я поздравил Самарина, пожелав ему успеха в новой должности.
После завтрака Самарин захотел побеседовать со мной. Мы уселись на лавочке, против вагона царского поезда, в котором помещался князь Орлов. Самарин поведал мне, что он ехал в Ставку с намерением отказаться от предложения в виду той массы трудностей, с которыми в данное время соединено прохождение обер-прокурорской должности.
— Я прямо заявил Государю, — говорил мне Самарин, — между вами, ваше величество, и обер-прокурором в настоящее время существует средостение (Распутин), которое для меня делает невозможным исполнение по совести предлагаемой должности.
Государь ответил:
— А я всё же настойчиво прошу вас принять должность.
— Тогда я, — продолжал Самарин, — сказал Государю: я не считаю себя вправе не исполнить вашего желания — оно для меня закон, но прошу для себя одной милости: когда несение должности станет непосильным для меня, разрешите мне тогда просить вас об освобождении от нее.
— Это ваше право, — ответил Государь.
Дальше мы беседовали о церковных делах, о предстоящей Самарину церковной деятельности. Помню, Самарин сказал:
— Знаете, с чего я хотел бы начать исполнение обер-прокурорской должности? С упразднения обер-прокурорской власти.
— Вот уж не время, — возразил я, — теперь такой сумбур всюду, такие всюду трения, и вы хотите в эту пору бросить наших архиереев одних. Плохую услугу вы окажете церкви. Это надо будет сделать, но только не сейчас.
Расставшись с Самариным, я зашел к князю Орлову. Он сообщил мне, что граф Фредерикс только что очень решительно говорил с Государем о Распутине, и Государь будто бы решил удалить Распутина от Двора.
Великий князь, заметив, что я после завтрака остался с Самариным, решил подождать меня. Оказывается, он еще не знал о назначении Самарина. Государь ничего не сказал ему за завтраком, а Орлов не догадался шепнуть ему. Увидев меня, когда я возвращался от князя Орлова, великий князь постучал в окно. Я вошел в его вагон. Там сидел и великий князь Петр Николаевич.
— Ну что? — обратился ко мне Николай Николаевич. — Самарин назначен, — ответил я.
— Верно?
— Да. Я только что беседовал с ним и с князем Орловым. Последний, кроме того, сообщил мне, что граф Фредерике сегодня решительно говорил о Распутине, и Государь согласился, будто бы, удалить Распутина от Двора.
— Нет, это верно? — воскликнул великий князь.
— Так точно. Я передаю слышанное мною от самого князя Орлова, — подтвердил я.
Великий князь быстро вскочил с места, подбежал к висевшей в углу вагона иконе Божией Матери и, перекрестившись, поцеловал ее. А потом так же быстро лег неожиданно на пол и высоко поднял ноги.
— Хочется перекувырнуться от радости! — сказал он смеясь.
Затем я передал слышанный от Самарина его разговор с Государем. Когда я кончил, великий князь обратился к брату:
— Ты, Петр, посиди тут с о. Георгием, а я сбегаю на пять минут к Государю. Взяв шашку, великий князь быстрыми шагами направился к Царскому поезду. Минут через 10-15 он вернулся в вагон.
— Я поблагодарил Государя, — обратился он к нам. — Я сказал ему: вы и не представляете, ваше величество, какое великое дело вы решили сделать.
Мы все любим вас и готовы всё сделать для вас, но будем совершенно бессильны спасти Вас, если вы сами не будете заботиться об этом.
Великий князь под великим делом разумел не столько увольнение Саблера, сколько обещанное Государем графу Фредериксу «разжалование» Распутина. Государь сделал вид, будто он не понял великого князя и ответил ему:
— Я сам рад, что уволил Саблера.
— С Государем можно работать: он поймет и согласится с разумными доводами. Но Она... Она всему виной. И только один может быть выход: запрятать Ее в монастырь, — тогда всё пойдет по-хорошему, и распутинщины не станет. А Государь легко примирится и успокоится, — закончил великий князь.
На другой день утром Самарин долго сидел у меня в купе. Я, насколько мог, познакомил его с положением церковных дел и с ближайшими его сотрудниками по Синоду и его канцелярии. А вечером, после всенощной, отслужил ему молебен. В эту же ночь он уехал из Барановичей.
Через несколько дней Саблер получил очень трогательное собственноручное письмо Государя, извещавшее его об освобождении от должности.
Как смог Государь устоять против Императрицы, не желавшей смены Саблера, объяснить это я не сумею. В Ставке же еще долго говорили об отставке Саблера, вспоминая беспримерные, непонятные для непосвященных трудности, с которыми она проходила.
У великого князя прибавился еще один враг.
После смены под давлением, более того, — можно сказать, — по требованию Верховного, целого ряда министров, усилились разговоры о всё растущем влиянии великого князя. Враги по-своему комментировали эти слухи. Императрица всё более настораживалась... Ей казалось, что намеренно убирали самых верных ее слуг...
В правых кругах думали, что увольняются министры «правые» и назначаются «левые». С несомненностью утверждаю, что при выборе министров Верховный об одном заботился, чтобы избираемые отличались талантливостью, честностью и пользовались доверием общества. «Правизна» и «левизна» не играли у него никакой роли: и первую он не ставил в особую заслугу и второй не боялся. Если генерал Поливанов считался «левым», то Хвостов был определенно «правый». А великий князь одинаково приветствовал назначения того и другого.


2004-2025 ©РегиментЪ.RU