С какою же армиею вышла Россия на войну с Германией?
Протопресвитер военного и морского духовенства имел
полную возможность составить самостоятельное мнение об
армии, духовенством которой он управлял. Одною из его
главных обязанностей было возможно частое посещение
воинских и морских частей, не только для наблюдения на
месте за деятельностью военного и морского духовенства,
но и для общения с этими частями и для ознакомления с их
состоянием и духовными нуждами.
Военные власти всячески облегчали протопресвитеру
исполнение этой обязанности: на разъезды ему отпускался
ежегодно кредит в размере 5 тысяч рублей, при поездках
по железной дороге ему предоставлялось отдельное купе I
кл., или целый вагон, в какую бы часть он ни прибыл,
везде он был желанным гостем.
Посещениям частей я отдавал очень много времени,
пользуясь для этого преимущественно летнею порой, когда
обычно Государь жил в Крыму, и я был свободен от царских
парадов. С июня 1911 года по май 1914 года я посетил
большинство воинских частей всех военных округов и много
военных кораблей Балтийского, Черноморского и
Тихоокеанского флотов. Опыт Русско-японской войны, на
которой я провел два года, и моя восьмилетняя служба при
Академии Генерального Штаба дали мне возможность
заметить и положительные и отрицательные качества
боевого состава.
Если сравнивать состав нижних воинских чинов перед
Русско-японской войной и таковой же перед Великой,
преимущество окажется на стороне последнего. Солдат 1914
года не утратил прежних исконных качеств русского воина:
мужества, самоотвержения, верности долгу, необыкновенной
выносливости. Но в солдатской массе теперь стало гораздо
больше грамотных, следовательно, более толковых,
сметливых, способных разумнее выполнить нужный приказ
или поручение. У русского солдата еще недоставало
инициативы, самодеятельности, (за это армия заплатила
дорогой ценой, очень скоро потеряв массу кадровых
офицеров), но это объяснялось и тем, что при тогдашней
системе воинского воспитания недостаточно заботились о
развитии таких качеств.
Русский офицер был существом особого рода. От него
требовалось очень много: он должен был быть одетым по
форме, вращаться в обществе, нести значительные расходы
по офицерскому собранию при устройстве разных приемов,
обедов, балов, всегда и во всем быть рыцарем, служить
верой и правдой и каждую минуту быть готовым
пожертвовать своею жизнью. А давалось ему очень мало.
Офицер был изгоем царской казны. Нельзя указать класса
старой России, хуже обеспеченного, чем офицерство.
Офицер получал нищенское содержание, не покрывавшее всех
его неотложных расходов. И если у него не было
собственных средств, то он, в особенности, если был
семейным, — влачил нищенское существование, не доедая,
путаясь в долгах, отказывая себе в самом необходимом.
Несмотря на это, русский офицер последнего времени не
утратил прежних героических качеств своего звания.
Рыцарство оставалось его характерною особенностью. Оно
проявлялось самым разным образом. Сам нуждающийся, он
никогда не уклонялся от помощи другому. Нередки были
трогательные случаи, когда офицеры воинской части в
течение 1-2 лет содержали осиротевшую семью своего
полкового священника, или когда последней копейкой
делились с действительно нуждающимся человеком. Русский
офицер считал своим долгом вступиться за оскорбленную
честь даже малоизвестного ему человека; при разводе
русский офицер всегда брал на себя вину, хотя бы кругом
была виновата его жена, и т. д.
В храбрости тоже нельзя было отказать русскому офицеру:
он шел всегда впереди, умирая спокойно. Более того: он
считал своим долгом беспрерывно проявлять храбрость,
часто подвергая свою жизнь риску, без нужды и пользы,
иногда погибая без толку. Его девизом было: умру за царя
и Родину. Тут заключался серьезный дефект настроения и
идеологии нашего офицерства, которого оно не замечало.
Припоминаю такой случай. В июле 1911 года я посетил
воинские части в г. Либаве. Моряки чествовали меня
обедом в своем морском собрании. Зал был полон
приглашенных. По обычаю произносились речи. Особенно
яркой была речь председателя морского суда, полк.
Юрковского (кажется, в фамилии не ошибаюсь). Он говорил
о высоком настроении гарнизона и закончил свою речь:
«Передайте его величеству, что мы все готовы сложить
головы свои за царя и Отечество». Я ответил речью,
содержание которой сводилось к следующему:
«Ваша готовность пожертвовать собою весьма почтенна и
достойна того звания, которое вы носите. Но всё же
задача вашего бытия и вашей службы — не умирать, а
побеждать. Если вы все вернетесь невредимыми, но с
победой, царь и Родина радостно увенчают вас лаврами;
если же все вы доблестно умрете, но не достигнете
победы, Родина погрузится в сугубый траур. Итак: не
умирайте, а побеждайте!».
Как сейчас помню, эти простые слова буквально ошеломили
всех. На лицах читалось недоумение, удивление: какую это
ересь проповедует протопресвитер!?
Усвоенная огромной частью нашего офицерства, такая
идеология была не только не верна по существу, но и в
известном отношении опасна.
Ее ошибочность заключалась в том, что «геройству» тут
приписывалось самодовлеющее значение. Государства же
тратят колоссальные суммы на содержание армий не для
того, чтобы любоваться эффектами подвигов своих воинов,
а для реальных целей — защиты и победы.
Было время, когда личный подвиг в военном деле значил
всё, когда столкновение двух армий разрешалось
единоборством двух человек, когда пафос и геройство
определяли исход боя.
В настоящее время личный подвиг является лишь одним из
многих элементов победы, к каким относятся: наука,
искусство, техника, — вообще, степень подготовки воинов
и самого серьезного и спокойного отношения их ко всем
деталям боя. Воину теперь мало быть храбрым и
самоотверженным, — надо быть ему еще научно
подготовленным, опытным и во всем предусмотрительным,
надо хорошо знать и тонко понимать военное дело. Между
тем, часто приходилось наблюдать, что в воине,
уверенном, что он достиг высшей воинской доблести —
готовности во всякую минуту сложить свою голову,
развивались своего рода беспечность и небрежное
отношение к реальной обстановке боя, к военному опыту и
науке. Его захватывал своего рода психоз геройства.
Идеал геройского подвига вплоть до геройской смерти
заслонял у него идеал победы. Это уже было опасно для
дела.
С указанной идеологией в значительной степени
гармонировала и подготовка наших войск в мирное время.
Парадной стороне в этой подготовке уделялось очень много
внимания. По ней обычно определяли и доблесть войск и
достоинство начальников. Такой способ не всегда
оправдывал себя. Нередко ловкачи и очковтиратели
выплывали наверх, а талантливые, но скромные оставались
в тени.
Генералы Пржевальский, Корнилов, Деникин и др.
прославившиеся на войне, в мирное время не обращали на
себя внимания. И, наоборот, не мало генералов, — nomina
sunt odiosa, гремевших в мирное время, на войне
оказалось ничтожествами.
Выдвижению талантов не мало препятствовала и
существовавшая в нашей армии система назначения на
командные должности, по которой треть должностей
командиров армейских полков предоставлялась офицерам
Генерального Штаба, вторая треть — гвардейцам и третья —
армейцам. Из армейцев, — а среди них разве не было
талантов? — на командные должности попадали, таким
образом, единицы, далеко не всегда достойнейшие,
большинство же заканчивало свою карьеру в капитанском
чине.
В Русско-японскую войну и в последнюю Великую
наблюдалось такого рода явление. Среди рядового
офицерства, до командира полка, процент офицеров,
совершенно отвечающих своему назначению, был достаточно
велик. Далее же он всё более и более понижался: процент
отличных полковых командиров был уже значительно меньше,
начальников дивизий и командиров корпусов — еще меньше и
т. д.
Объяснение этого печального факта надо искать в
постановке службы и отношении к военной науке русского
офицера.
Русский офицер в школе получал отличную подготовку. Но
потом, поступив на службу, он, — это было не абсолютно
общим, но весьма обычным явлением, — засыпал. За наукой
военной он не следил или интересовался поверхностно.
Проверочным испытаниям при повышениях не подвергался. В
массе офицерства царил взгляд, что суть военного дела в
храбрости, удальстве, готовности доблестно умереть, а
всё остальное — не столь важно.
Еще менее интереса проявляли к науке лица командного
состава, от командира полка и выше. Там уже обычно,
царило убеждение, что они всё знают, и им нечему
учиться.
Тут нельзя не вспомнить об одной строевой должности,
которая, кажется, только для того и существовала, чтобы
отучать военных людей от военного дела, — это о
командирах бригад.
В каждой дивизии имелось два бригадных командира.
Никакого самостоятельного дела им не давалось. Они
находились в распоряжении начальника дивизии. У
деятельного начальника дивизии им делать было нечего. И
они, обычно, занимались чем-либо случайным:
председательствованием в разных комиссиях —
хозяйственных, по постройке казарм и церквей и иных,
имеющих слишком ничтожное отношение к чисто военному
делу, а еще чаще, — просто, проводили время в безделье.
И в таком положении эти будущие начальники дивизий и
корпусов и т. д. проводили по 6 -7, а то и более лет,
успевая в некоторых случаях за это время совсем
разучиться и забыть и то, что они раньше знали.
Поэтому-то в нашей армии были возможны такие факты, что
в 1905-1906 гг. командующий Приамурским военным округом,
ген. Н. Линевич, увидев гаубицу, с удивлением спрашивал:
что это за орудие? Командующий армией не мог, как
следует, читать карты (Ген. Куропаткин обвинял в этом
ген. Гриппенберга.), а главнокомандующий, тот же ген.
Линевич не понимал, что это такое — движение поездов по
графикам.
А среди командиров полков и бригад иногда встречались
полные невежды в военном деле. Военная наука не
пользовалась любовью наших военных. В этом со скорбью
надо сознаться.
Наше офицерство до самого последнего времени многие
обвиняли в пьянстве, дебошах и распутстве. Такие
обвинения были до крайности преувеличены. В прежнее
время, вплоть до Русско-японской войны, пьянство, со
всеми сопровождающими его явлениями, действительно,
процветало, в особенности в воинских частях, заброшенных
в медвежьи углы, например, в Дальневосточных,
Туркестанских, Кавказских и других частях, стоявших в
глухих, далеких от центров городишках, селах и
местечках. Там свою оторванность от культурной жизни,
скуку и безделье офицеры заглушали хмельным питием и
разными, иногда самыми дикими проказами.
Но после Русско-японской войны лик армии в этом
отношении совершенно изменился: армия стала трезвенной и
благонравной. Поклонники лихого удальства готовы были
усматривать в этом нечто угрожающее доблести армии,
считая, что офицер — «красная девица», — не может быть
настоящим воином, в чем они, конечно, ошибались.
Не могу скрыть одного недостатка нашей армии, который не
мог не отзываться печально на ее действиях и успехах. В
Русско-японскую войну этот недостаток обозвали
«кое-какством». Состоял он в том, что не только наш
солдат, но и офицер, — включая и высших начальников, —
не были приучены к абсолютной точности исполнения
приказов и распоряжений, как и к абсолютной точности
донесений. В Русско-японскую войну был такой случай: во
время Мукденского боя Главнокомандующий армией послал
состоявшего при нем капитана Генерального Штаба, в свое
время первым окончившего академию, с экстренным
приказанием командиру корпуса.
Отъехав несколько километров, офицер улегся спать и на
другой день, не вручив приказания, вернулся к
Главнокомандующему. Этот страшный проступок остался
безнаказанным. В 1916 году, однажды, ген. М. В. Алексеев
изливал передо мной свою скорбь:
— Ну, как тут воевать? Когда Гинденбург отдает
приказание, он знает, что его приказание будет точно
исполнено, не только командиром, но и каждым унтером. Я
же никогда не уверен, что даже командующие армиями
исполнят мои приказания. Что делается на фронте, — я
никогда точно не знаю, ибо все успехи преувеличены, а
неудачи либо уменьшены, либо совсем скрыты.
Исправить этот недостаток могло лишь настойчивое
воспитание и долгое время.
Самым больным местом вышедшей в 1914 году на бранное
поле русской армии была ее материальная сторона —
недостаток вооружения и боевых припасов. Вся вина за это
была взвалена на военного министра, В. А. Сухомлинова,
печальным образом закончившего свою блестящую карьеру.
Протопресвитер военного и морского духовенства по службе
был подчинен военному министру, являясь в известном роде
его помощником по духовной части. При разрешении многих
вопросов своего ведомства протопресвитер не мог обойтись
без согласия, одобрения или разрешения военного
министра. В течение трех лет своей службы до начала
войны мне, поэтому, приходилось довольно часто видеться,
беседовать с ген. Сухомлиновым, пользоваться его
советами и помощью.
Должен сознаться, что лучшего военного министра для себя
и для своего ведомства я не мог желать. Всегда
приветливый, любезный, внимательный — он за все три года
не отклонил ни одной моей просьбы, не отказал ни в одном
моем требовании. При его неизменной поддержке все мои
представления проходили быстро и беспрепятственно. Мне
было предоставлено право лично присутствовать в Военном
Совете и защищать свои проекты, — этим правом мои
предшественники не пользовались.
Военный министр проявлял чрезвычайную
предупредительность даже в тех случаях, когда я
обращался к нему с частными просьбами. Упомяну о двух
случаях.
Осенью 1911 года я был приглашен освятить первую в армии
читальню-клуб для нижних чинов, устроенную командиром
1-го драгунского Московского имени Имп. Петра 1-го полка
(в г. Твери), князем Енгалычевым. Перед торжественным,
после освящения, обедом князь Енгалычев попросил меня
уделить несколько минут одному из офицеров полка,
желающему обратиться ко мне с чрезвычайно важной для
него, секретной просьбой. Я, конечно, согласился
выслушать офицера. Офицер тотчас явился, и князь
Енгалычев, отрекомендовав его, оставил нас двоих. Лишь
только удалился князь Енгалычев, офицер бросился на
колени и со слезами стал умолять меня спасти его. Дело
его заключалось в следующем.
Год тому назад он сочетался браком с своей двоюродной
сестрой. Сейчас они ожидают ребенка. Какой-то
«доброжелатель» донес властям об этом незаконном браке.
Сейчас дело в Св. Синоде. Неминуем развод, с
насильственным разлучением супругов. «Я безумно люблю
свою жену, я не переживу этого скандала... Спасите!», —
умолял меня офицер.
Что мне было делать? Просить Синод?
Синод не мог нарушить свои же законы. И я мог нарваться
на резкий отказ. Я вспомнил про отзывчивого ген.
Сухомлинова, еще переживавшего весьма тягостный,
нашумевший на всю Россию, не совсем чистый развод его
тогдашней жены Е. А. Бутович. Вернувшись в Петербург, я
тотчас поехал к нему. Ген. Сухомлинов с большим
вниманием выслушал мой рассказ о переживаниях
несчастного офицера и выразил полную готовность помочь
ему.
— Но что же я могу сделать с вашим Синодом? — с
отчаянием спросил он. — Есть только один способ спасти
этих бедных супругов: просить Государя, чтобы он, в
порядке милости, повелел прекратить дело.
— Попросите его об этом, — сказал я. Ген. Сухомлинов с
радостью согласился сделать это на следующий день. И
действительно, на следующий день он с нескрываемой
радостью по телефону известил меня:
— Только что вернулся с высочайшего доклада. Государь
повелел прекратить дело. Порадуйте супругов!
Другой случай был иного рода.
В 1913 году я однажды утром был вызван к телефону моим
близким знакомым, директором канцелярии обер-прокурора
Св. Синода, тайным советником Виктором Ивановичем
Яцкевичем.
— Я говорю с Вами по поручению обер-прокурора Св. Синода
(Саблера), обратился ко мне Яцкевич. Владимир Карлович
хотел бы повысить вас. Согласились бы вы занять более
почетное место. Понимаете, о чем я говорю? Понять было
не трудно. Придворный престарелый протопресвитер
Благовещенский дошел до невменяемого состояния, и
попечительный Владимир Карлович решил продвинуть меня на
его место, чтобы освободить пост военного
протопресвитера для своего любимца еп. Владимира
(Путяты). Придворное протопресвитерство, хоть оно и
явилось бы для меня повышением, ни в каком отношении не
соблазняло меня: придворная служба меня не привлекала,
работы там не было, а я рвался к кипучей деятельности.
Я попросил Яцкевича поблагодарить его патрона за заботу
обо мне, но от предложения категорически отказался.
«А что, если Саблер, не обращая внимания на мой отказ,
осуществит свой план?» — явилась у меня мысль. Я в тот
же день поехал к ген. Сухомлинову и высказал ему свой
взгляд на предложение Саблера, при чем просил откровенно
сказать мне: не с его ли и с Государя ведома сделано мне
предложение, и не желают ли меня, как неподходящего,
сплавить с должности протопресвитера?
— Абсолютно нет. Государь и я весьма ценим вашу работу,
дорожим вами и ни о какой смене вас не может быть и
речи. А интригану Саблеру, путающемуся не в свое дело, я
дам нужный ответ. Будьте совершенно спокойны! — ответил
ген. Сухомлинов. Этим дело и кончилось.
Еще до войны в обществе стали циркулировать настойчивые
слухи о нечистых сделках ген. Сухомлинова с поставщиками
для армии и даже о будто бы получаемых им огромных
суммах от иностранных шпионов. Об этих обвинениях речь
будет дальше.
Мне известно, что в 1911-13 гг. ген. Сухомлинов
испытывал большие финансовые затруднения. Когда-то он
жаловался мне: — Не можете представить, как мне трудно
жить. Я получаю 18 тысяч рублей в год. Прислуга же и
мелкие расходы поглощают у меня до 10.000 р. в год. Что
я могу сделать с остальными 8 тысячами руб., когда их
должно хватить и на стол, и на одежду, и на приемы и на
поездки жены для лечения заграницу. Вот и сейчас она
живет в Каире. Я теряюсь, что дальше делать?
Жена его, действительно, тратила массу денег на поездки.
Вероятно, Сухомлинов и Государю жаловался на свою нужду.
И Государь повелел отпускать из его личных средств
Сухомлинову по 60 т.р. в год в дополнение к казенному
жалованью. Это уже совершенно обеспечило ген.
Сухомлинова.
Несомненная же вина ген. Сухомлинова, как военного
министра, была в другом. Из него не вышел деловой
министр, какой, в особенности, требовался в то время. Он
был способен, даже талантлив, в обращении с людьми
очарователен, но ему недоставало трудолюбия и
усидчивости, и делу весьма вредили крайний оптимизм и
беспечность, с которыми он относился к тревожному
настоящему и к чреватому последствиями будущему, в нем
убийственно было легкомысленное отношение к самым
серьезным вещам.
Он, конечно, был виновен в том, что, готовясь к великой
войне, далеко не использовал всех возможностей, чтобы
подготовить должным образом армию к этой войне, как и в
том, что до самого последнего времени он не
соответствовавшими истине уверениями успокаивал и
Государя, и общество, и Государственную Думу.
Что армия вышла на войну недостаточно вооруженной, с
малым количеством боевых снарядов, с неподобранным как
следует командным составом, — в этом он в значительной
степени виновен. За свое легкомыслие и
непредусмотрительность он понес страшное наказание,
закончив свою блестящую карьеру заключением в
Петропавловскую крепость и последующим судом, который не
смог оправдать его ни перед обществом, ни перед Родиной.
С морским ведомством у протопресвитера было гораздо
меньше сношений потому, что морских священников было
гораздо меньше, чем военных. Мои предшественники, —
можно было подумать, — совсем не интересовались флотом,
ибо никогда не посещали военных кораблей. Я первый начал
посещать их и налаживать работу судового священника.
Флот наш, как известно, в Русско-японскую войну потерпел
полную катастрофу. Пришлось воссоздавать его. И ко
времени Великой войны он был воссоздан. Совершилось,
можно сказать, чудо.
Главная часть нашего флота — Балтийский — своим
возрождением обязан был замечательному моряку, огромных
талантов и величайшей скромности человеку, редкому
труженику и администратору, адмиралу Николаю Оттовичу
фон Эссену. Он сумел вдохнуть в моряков веру в себя,
развить в них доблесть и воспитать целый ряд блестящих
работников — Непенина, Колчака и многих других.
Руководимый им, а после его преждевременной смерти
(летом 1915 г.) его преемниками, флот блестяще выдержал
борьбу с весьма превосходившим его силами германским
флотом.
Н.О. Эссен придавал огромное значение работе судового
священника и в моих реформах оказывал мне самую
энергичную поддержку. Общение с этим кристально чистым
человеком было для меня великим наслаждением.
Изредка мне приходилось иметь деловые сношения и с
морским министром, адмиралом И.К. Григоровичем. Кажется,
между ним и адмиралом Эссеном отношения не отличались
большою сердечностью. Это меня искренно огорчало, так
как адм. И.К. Григорович был весьма ценный человек для
флота, много способствовавший его возрождению. Он умер в
эмиграции. Память его я поминаю с глубокою
благодарностью за его неизменно теплую и всегда
решительную и быструю поддержку всех моих начинаний.
Детальнее говорить о флоте мне трудно: я сравнительно
мало наблюдал внутреннюю жизнь флота, меньше был знаком
с его личным составом и с его распорядками и укладом
всей его жизни. При моих сравнительно не частых
соприкосновениях с флотом у меня получалось впечатление,
что в отношениях между офицерами и матросами есть
какая-то трещина. Мне тогда казалось, что установить
добросердечные отношения между офицерским составом и
нижними чинами во флоте гораздо труднее, чем в армии.
Это зависело и от состава нижних чинов и от условий
жизни во флоте. Армейские нижние чины были проще,
доверчивее, менее требовательны, чем такие же чины
флота. И разлагающей пропаганде они подвергались
несравненно меньше, чем матросы, бродившие по разным
странам и портам. Совместная жизнь матросов с офицерами
бок о бок на кораблях, при совершенно различных условиях
в отношении и помещения, и пищи, и разных удовольствий,
и даже труда — больше разделяла, чем объединяла тех и
других.
До революции флот наш блестяще выполнял свою задачу. Но
матросская масса представляла котел с горючим веществом,
куда стоило попасть мятежной искре, чтобы последовал
страшный взрыв. И этот взрыв в самом начале революции
последовал и унес он множество жертв.
Местом для Ставки Верховного Главнокомандующего было
избрано местечко Барановичи Минской губ., как пункт
центральный, спокойный и весьма удобный для сообщения и
с фронтом, и с тылом. Через Барановичи проходили три
дороги: Москва-Брест, Вильно-Сарны и Барановичи-Белосток.
О месте пребывания Ставки полагалось говорить по
секрету, а писать и совсем запрещалось: оно должно было
оставаться неизвестным и для неприятеля, и для своих же.
А между тем, в местечке Барановичах было 35 тысяч
населения, преимущественно еврейского. Кто придумал
указанные предосторожности, — не знаю. Но они были, по
меньшей мере, до крайности наивны. Всё это приводило,
как увидим дальше, к большим курьезам.
Прямой путь из Петербурга на Барановичи шел через Двинск
и Вильну. Но в виду загромождения этого пути воинскими
поездами, поезд Верховного Главнокомандующего пошел
кружным путем: по Николаевской железной дороге, через
Бологое, Осташкове, Торопец, Великие-Луки, Невель, Плоцк
и Лиду. Последний город я впервые видел: красивое
местоположение и бедный городишко, — только и бросалось
в глаза возвышавшееся над маленькими, серенькими
домишками, окружавшими его, одно большое, высокое белое
здание.
— Как вы думаете: что это за здание? — спросил я ген.
Крупенского, с которым мы стояли у окна,
— Не знаю, — ответит тот.
— А я думаю: либо монополька, либо тюрьма, — сказал я.
Крупенский рассмеялся:
— Полноте шутить!
Но когда мы ближе подъехали, сомнения рассеялись:
действительно, это была тюрьма.
Барановичи — большой железнодорожный узел с двумя
станциями. Тут же, между станциями, по обеим сторонам
железной дороги, больше по левой, тянется большое
еврейское местечко. На южной окраине местечка, у самой
станции — «железнодорожный городок». Здесь в мирное
время была стоянка трех железнодорожных баталионов.
Посреди этого городка, на углу небольшой площади, стояла
железнодорожная церковь.
Сохранить в тайне от неприятеля местопребывание Ставки в
таком бойком месте, конечно, было нельзя. Но свои,
действительно, иногда никак не могли узнать эту «тайну».
В Ставке много смеялись по поводу одного случая, когда
какой-то генерал, желавший побывать в Ставке, никак не
мог узнать в петербургских штабах, где же именно Ставка,
и, пустившись разыскивать, исколесил весь юго-запад
России, побывав и в Вильне, и в Киеве, пока, наконец,
кто-то не направил его в Барановичи. Этот случай не был
единственным.
Чины штаба Верховного Главнокомандующего размещались в
двух поездах. В первом поезде помещались: сам Верховный
Главнокомандующий с состоящими при нем генералами и
офицерами, начальник штаба, генерал-квартирмейстер, я и
военные агенты иностранных держав. Во втором — все
прочие.
Верховный Главнокомандующий, начальник штаба и
генерал-квартирмейстер имели особые вагоны; прочие
пользовались отдельными купе, исключая ген. Ронжина и
Кондзеровского, которые вдвоем занимали вагон во втором
поезде, и полк. Балинского казначея двора великого князя
с инженером Сардаровым, начальником поезда великого
князя, которые также вдвоем жили в отдельном вагоне
первого поезда. Канцелярии разместились в
железнодорожных домиках; генерал-квартирмейстерская
часть — в домике против вагона Главнокомандующего. Поезд
великого князя стоял на западной окраине
железнодорожного городка, почти в лесу. Пили чай,
завтракали, обедали в вагонах-столовых.
Перехожу к личному составу чинов штаба. При Верховном
Главнокомандующем состояли: его родной брат великий
князь Петр Николаевич и светл. князь генерал-адъютант
Дмитрий Борисович Голицын. Оба — кристально чистые люди:
высоко благородные, честные, доброжелательные и
добродушные — праведники в миру. Они были интимными и
верными друзьями Верховного Главнокомандующего, не
могшими вредить никому. К сожалению, как отставшие от
военного дела, они не могли быть советниками в военных
вопросах. Великий князь Петр Николаевич когда-то
занимался военно-инженерным делом, но в последние годы
весь свой досуг он отдавал живописи и церковному
зодчеству: по его проектам выстроено несколько церквей,
в том числе — Мукденская. Князь Голицын перед войной
заведывал царской охотой.
Затем, в качестве генерала для поручений, при
Главнокомандующем состоял генерал-майор Борис Михайлович
Петрово-Соловово, чрезвычайно богатый помещик Рязанской
и Тамбовской губ., бывший командиром лейб-гвардии
Гусарского полка, потом командиром гвардейской
кавалерийской бригады, а в последнее время предводитель
дворянства Рязанской губ., честный, добрый и прямой,
бесконечно преданный великому князю человек. Когда
великий князь был командиром лейб-гвардии Гусарского
полка, Петрово-Соловово был полковым адъютантом в этом
полку.
У Верховного Главнокомандующего было пять адъютантов:
полковники — князь Павел Борисович Щербатов
(лейб-гусар), князь Мих. Мих. Кантакузен (кавалергард),
Александр Павл. Коцебу (улан ее величества), гр. Георгий
Георгиевич Менгден (кавалергард), ротмистр Христиан
Иванович Дерфельден (Конная Гвардия) и поручик князь В.
Э. Голицын (кавалергард). Все они были люди добрые.
Своим умом и деловитостью обращал на себя внимание князь
Кантакузен. Обязанности адъютантов сводились к минимуму:
каждый дежурил свои очередные сутки, ложась спать и
вставая в обычное время, ибо великого князя по ночам
никогда не беспокоили. Дежурство состояло в том, что
адъютант должен был быть в часы, когда великий князь
бодрствовал, наготове, чтобы доложить если кому-либо
понадобилось его видеть, или явиться к великому князю по
его зову. После завтрака, когда великий князь
обязательно отдыхал, мог отдохнуть и дежурный адъютант.
Командировки адъютантов были сравнительно редки.
Поэтому, об их службе можно сказать, что она состояла
главным образом в ничегонеделании. Некоторые из них
своеобразно заполняли свой досуг: гр. Менгден завел
большую голубятню и ежедневно, почти под окном вагона
великого князя, «муштровал» своих голубей, сгоняя их,
когда они садились, камнями и палками с
генерал-квартирмейстерского домика, чем доводил до
бешенства не выносившего шума во время работы ген.
Данилова. Тут же, рядом с голубятней, у гр. Менгдена был
устроен зверинец, и он ежедневно с большим успехом
дрессировал барсука и лисицу. Некоторые из чинов Штаба
находили это занятие неподходящим и для лица, и для
времени, и места, но великий князь
снисходительно-добродушно относился к забаве своего
адъютанта, может быть, рассуждая: чем бы дитя ни
тешилось, лишь бы не плакало.
Кроме того, при великом князе состояли: заведующий
двором, ген. Матвей Егорович Крупенский, очень толковый,
ровный и добрый старик гофмаршал, ротмистр барон Ф. Ф.
Вольф, удивительно прямой, честный, серьезный и добрый
человек, совершенно обрусевший немец, бесконечно
преданный России; казначей двора великого князя, полк.
И. И. Балинский, большой острослов, весельчак и ухажер,
человек умный и честный; заведующий поездом инженер
путей сообщения Сардаров — армянин. «Гвоздем» же Свиты
великого князя был доктор, в 1915 г. пожалованный в
лейб-медики, Борис Захарович Малама, удивительной души
человек, но большой чудак, оригинал, беззастенчивый
резонер, не щадивший, когда того требовала правда,
никого и ничего.
Вскоре в Свиту великого князя вошел его двоюродный брат
Принц Петр Александрович Ольденбургский, муж великой
княгини Ольги Александровны, человек добрый, но
непригодный решительно ни для какого серьезного дела.
Нельзя сказать, таким образом, что свита нашего
Верховного Главнокомандующего была малочисленна. Для
войны, для дела, конечно, вся эта компания, кроме
двух-трех адъютантов, доктора и гофмаршала, пожалуй, и
не требовалась. Между тем, эти, здесь лишние люди, были
офицеры. В своих полках они несли бы настоящую службу;
тут же они были просто «дачниками», в безделье
проводившими время и, тем не менее, думавшими, что и они
воюют, да еще как: окружая самого Верховного! К чести их
всех надо, однако, заметить, что, при полном безделье
большинства чинов свиты, — ни интриг, ни сплетен поезд
великого князя не знал.
Свита составляла, так сказать, декоративную часть штаба
Верховного Главнокомандующего. Перейдем к деловым частям
Штаба.
Во главе штаба Верховного Главнокомандующего стоял
Начальник Штаба генерал-адъютант Янушкевич, в начале
1915 года произведенный в генералы от инфантерии.
Прежняя его служба такова. Долго служил в канцелярии
военного министерства и дослужился до должности
помощника начальника канцелярии. Одновременно, в течение
нескольких лет, состоял профессором Академии
Генерального Штаба по администрации. В 1913 году был
назначен начальником Академии5,
после генерала Д. Г. Щербачева, начавшего, было,
проводить реформы в Академии, не понравившиеся военному
министру. «Левый» Щербачев был заменен «правым»
Янушкевичем, получившим определенную директиву:
аннулировать новые течения, поддерживавшиеся группою
профессоров (полк. H. H. Головиным, генерал-лейтенантом
Юнаковым, полк. А. А. Незнамовым и др.). Вступление H.
H. Янушкевича в должность начальника Академии
сопровождалось, поэтому, удалением из Академии наиболее
энергичных сторонников нового течения: проф. Головин был
назначен командиром 20 драгунского Финляндского полка,
генерал Юнаков — командир 1 бригады 37 пехотной дивизии.
В мае 1914 года Янушкевич был назначен на должность
начальника Генерального Штаба. Назначение это вызвало
тогда много разговоров, явившись для всех большой
неожиданностью в военном мире, ибо все знали, что ген.
Янушкевич, по прежней своей службе, где он всё время
вращался в области хозяйственных и распорядительных, а
отнюдь не стратегических или тактических вопросов, был
совершенно не подготовлен к должности начальника
Генерального Штаба. Еще большей неожиданностью, хоть уже
совершенно естественной в порядке службы, было
назначение его на должность начальника Штаба Верховного
Главнокомандующего. При догадках о возможных кандидатах
на эту должность во всех военных кругах называлось одно
имя: генерал Алексеев, перед войной командовавший 13
армейским корпусом, а раньше, в течение нескольких лет
занимавший должность начальника штаба Киевского военного
округа. Знания и боевой опыт, необыкновенная
трудоспособность, военный талант, всеми признававшиеся,
были на его стороне. Но он теперь был назначен
начальником штаба Юго-западного фронта, а младший его,
без опыта и подготовки Янушкевич стал начальником штаба
Верховного Главнокомандующего.
Я имею достаточно оснований утверждать, что H. H.
Янушкевич, как честный и умный человек, сознавал свое
несоответствие посту, на который его ставили, пытался
отказаться от назначения, но по настойчивому требованию
свыше принял назначение со страхом и проходил новую
службу с трепетом и немалыми страданиями.
Как совершенно неподготовленный к стратегической работе,
составлявшей главную сторону, так сказать, душу
обязанностей начальника штаба Верховного
Главнокомандующего, он отстранился от нее, передав ее
всецело в руки «мастера» этого дела, генерала Данилова,
который, таким образом, фактически оказался полным
распорядителем судеб великой русской армии.
Генерал Данилов (Или, как его называли в армии, «Данилов
черный», в отличие от «Данилова рыжего», ген. Данилова,
талантливого, но ленивого профессора Академии
Генерального Штаба, бывшего до войны начальником
канцелярии военного министерства, а во время войны —
начальником снабжения Западного фронта.) до войны был
генерал-квартирмейстером Генерального Штаба. Честный,
усидчивый, чрезвычайно трудолюбивый, он, однако, —
думается мне, — был лишен того «огонька», который
знаменует печать особого Божьего избрания. Это был
весьма серьезный работник, но могущий быть полезным и,
может быть, даже трудно заменимым на вторых ролях, где
требуется собирание подготовленного материала,
разработка уже готовой, данной идеи. Но вести огромную
армию он не мог, идти за ним всей армии было не
безопасно.
Я любил ген. Данилова за многие хорошие качества его
души, но он всегда представлялся мне тяжкодумом, без
«орлиного» полета мысли, в известном отношении — узким,
иногда наивным. В январе 1915 г., недалеко от Варшавы,
Верховный Главнокомандующий производил смотр только что
прибывшему на войну 4-му Сибирскому корпусу. Когда, по
окончании парада, великий князь обратился с речью к
столпившимся около него офицерам и унтер-офицерам, вдруг
поднялся аэроплан и, кружась над нами, совершенно
заглушил своим треском слова великого князя.
— А ну его! — сказал я, взглянув на аэроплан.
— Что вы, что вы! — испуганно вскрикнул стоявший рядом
со мной ген. Данилов — Разве можно так об аэроплане?
Данилов испугался, что мои слова могут повлиять на
судьбу аэроплана.
Большое упрямство, большая, чем нужно, уверенность в
себе, при недостаточной общительности с людьми и
неуменье выбрать и использовать талантливых помощников,
дополняли уже отмеченные особенности духовного склада
ген. Данилова.
Ближайшим помощником ген. Данилова, его правой рукой,
единственным сотрудником, которому он безгранично верил,
был полковник Генерального Штаба Ив. Ив. Щелоков,
известный среди офицеров Генерального Штаба под именем
«Ваньки-Каина». Граничащая с ненавистью нелюбовь всех
чинов Штаба, в особенности, офицеров Генерального Штаба,
к этому полковнику не знала пределов.
Наличный состав офицеров Генерального Штаба, служивших в
генерал-квартирмейстерской части Ставки, вообще, по
моему мнению, не слишком был богат большими талантами.
Безусловно выделялись большими дарованиями полковники
Свечин и Юзефович, скоро ставший командиром полка.
Щелоков же был наиболее бесталанным и самым
несимпатичным среди офицеров Генерального Штаба. Своей
тупостью, с одной стороны, надменностью и грубостью в
обращении, даже с равными, с другой, и, как уверяли его
сослуживцы, своей нечистоплотностью Щелоков достиг того,
что его сторонились, его ненавидели и презирали
решительно все: и старшие, и младшие. За глаза его
ругали; в глаза вышучивали и почти издевались над ним.
Щелоков относился ко всему этому свысока. А ген.
Данилову это не помешало не чаять души в своем любимце,
с которым он и решал все вопросы
генерал-квартирмейстерской части, оставляя прочим
офицерам Генерального Штаба почти одни писарские
обязанности. Отношения между ген. Янушкевичем и
Даниловым всё время были натянутыми. Попросту сказать —
они, особенно в последнее время, не терпели друг друга.
Как сумею, объясню их отношения.
Янушкевич был умнее, способнее, талантливее Данилова; ум
Янушкевича мягче, подвижнее даниловского ума. Янушкевич
всё схватывал налету и быстро решал. Данилов иногда не
сразу улавливал мысль, топтался на месте, ища решения,
иногда мыслил и решал однобоко. Зато, решив, упрямо
стоял на своем. Янушкевич видел упрямство Данилова,
чувствовал недостаточную подвижность и нередко
односторонность его мысли и, вне всякого сомнения, не
прочь был освободиться от него. Но полная
неподготовленность к стратегической работе заставляла
его не только терпеть ген. Данилова, но и покорно идти
на поводу у него: благо ген. Данилов не лез в другую —
административно-распорядительную область и не мог
затмить его перед великим князем. Ген. Данилов, в свою
очередь, считая себя великим мастером военного дела,
свысока смотрел на «профана» ген. Янушкевича, учитывая
для себя все выгоды неподготовленности последнего, и в
то же время считал, что ген. Янушкевич держится его
трудами и знаниями, и что он должен был теперь сидеть на
месте ген. Янушкевича.
Если бы ген. Янушкевич не обладал особою мягкостью,
деликатностью, уступчивостью и уменьем владеть собой, то
отношения между ним и ген. Даниловым в первые же месяцы
их совместной службы в Ставке стали бы невозможными. А
так они как-то уживались. Посторонние даже могли считать
их друзьями.
Во главе других отделов стояли следующие лица.
Дежурный генерал, Генерального Штаба генерал-майор П. К.
Кондзеровский, честный, добрый и работящий человек,
сумевший сплотить всех своих подчиненных в тесную,
дружную семью, с редким уважением и любовью относившуюся
к своему начальнику. На первых порах мы были далеки друг
от друга; был даже момент, что отношения между нами
обострились. Случилось это так. По положению о полевом
управлении войск штабной священник (таким в Ставке был
священник, потом протоиерей Рыбаков, образованный,
весьма достойный человек) подчиняется дежурному
генералу, которому чрез это самое открывается некоторая
возможность вмешиваться в богослужебные дела штабной
церкви. Упустив из виду, что я не штабной священник, а
начальник ведомства, состоящий при Верховном
Главнокомандующем и только Верховному Главнокомандующему
подчиненный, ген. Кондзеревский однажды, выходя из
церкви, обратился к ктитору:
— Передайте отцу протопресвитеру, что мне не нравится
херувимская, которую сегодня пели.
Ктитор передал мне.
— А вы скажите генералу Кондзерскому, что мне совершенно
безразлично, нравится или не нравится ему эта
херувимская, — приказал я ктитору.
Мои слова, несомненно, были переданы по адресу. Больше у
нас никогда не было никаких недоразумений. И я с особым
удовольствием вспоминаю свое знакомство с этим честным,
благородным человеком, идеальным в наше время
семьянином.
Начальник военных сообщений, Генерального Штаба
генерал-майор С.А. Ронжин — добрый и способный, но
ленивый и малодеятельный, тип помещика-сибарита. В
Ставке он очень старательно увеличивал свою коллекцию
этикеток от сигар. Тут в его коллекции образовался новый
отдел «великокняжеских», так как великий князь Николай
Николаевич, узнав об этом занятии генерала Ронжина,
бережно сохранял и затем передавал Ронжину все этикетки
от выкуриваемых им сигар.
Чины управления военных сообщений не особенно высоко
ставили своего начальника. Дело же там велось двумя
очень способными и энергичными помощниками Ронжина:
полк. Генерального Штаба Н.В. Раттелем и инженером путей
сообщения Э.П. Шуберским.
Начальник морской части контр-адмирал Ненюков; начальник
дипломатической части князь Н. А. Кудашев; начальник
гражданской части князь Н. Л. Оболенский.
Последний пользовался особым вниманием и доверием
генерала Янушкевича, считавшего его за чрезвычайно
опытного и талантливого работника. Меньшими симпатиями
начальства пользовалась Морская часть с ее вялым и
замкнутым начальником. Помню, однажды, за завтраком
Верховный Главнокомандующий, указывая в сторону
Ненюкова, сидевшего за соседним столом, говорит
Янушкевичу:
— Сегодня адмирал Ненюков, конечно, доклада не делал,
потому что в агентских телеграммах, которые ежедневно
рассылались всем старшим чинам Штаба, ничего о моряках
не говорится.
— Так точно, — ответил, улыбаясь, Янушкевич.
При Ставке, как я уже упомянул, безотлучно находились
представители всех союзных держав. Таковыми были:
француз, генерал-майор маркиз Ля-Гиш, очень
жизнерадостный, умный и тонкий; англичанин —
генерал-майор Вильямс, скромный, серьезный, воспитанный
и добрый; бельгиец — добродушный, но всегда неопрятный
толстяк, генерал-майор барон Риккель.
В штабе к Риккелю относились с особым вниманием, так как
было известно, что его голос имел решающее значение на
Бельгийском военном совете при обсуждении вопроса:
пропустить ли германские войска без боя или оказать им
решительный отпор. На Риккеля у нас смотрели, как на
героя. Теперь же этот герой отравлял существование
жившим в одном с ним вагоне, своим элегантным коллегам
Ля-Гишу и Вильямсу дешевыми, издававшими отвратительный
запах сигарами, которые он истреблял в невероятном
количестве.
Сербию представлял полковник Генерального Штаба, питомец
нашей академии, Лонткевич — большой патриот, скромный и
сердечный человек, а Черногорию — ген. Мартианович. В
Ставке много острили по поводу одного ответа ген.
Мартиановича. Когда его спросили, однажды, за чаем в
столовой Главнокомандующего: «Кто лучший генерал в
Черногории», — он, не задумываясь, с серьезным видом,
ответил: «Я». В конце 1914 г. он уехал, не оставив
заместителя. С присоединением Италии к нашей коалиции в
Ставке появились и итальянские представители. Их
сменилось несколько. День в поезде Верховного
Главнокомандующего проходил таким образом.
Великий князь вставал около 9 часов утра и, умывшись,
молился Богу, после чего к нему являлся доктор Малама
наведаться о здоровье, а после доктора дежурный адъютант
нес полученные за ночь письма и телеграммы. Затем
великий князь у себя в вагоне пил чай. Смотря по
экстренности, начальник Штаба до или после чая являлся к
нему. В 9 часов в вагоне-столовой подавали чай для чинов
свиты.
В 10 часов утра великий князь отправлялся в управление
генерал-Квартирмейстера, где в присутствии Начальника
Штаба выслушивал доклад генерал-квартирмейстера и,
сообща с обоими, решал все вопросы, требовавшие принятия
тех или иных мер. В 12 часов дня — завтрак.
Кроме свиты великого князя, ежедневно завтракали и
обедали у великого князя: начальник Штаба со своим
адъютантом (калмыцким князем Тундутовым),
генерал-квартирмейстер, я и иностранные агенты. Прочие
чины штаба — генералы и офицеры — приглашались по
очереди. Кроме своих «ставочных» гостей, за столом
великого князя всегда можно было видеть посторонних,
приезжавших в Ставку с фронта или из тыла: кого только
не пришлось повидать тут за время службы с великим
князем в Ставке!
В столовой сидели за маленькими столиками, по четыре
человека за столом. Верховный всегда сидел за первым
справа столом при входе в столовую из его вагона, а
против него всегда — начальник Штаба и я. При приездах
высоких особ, как принц Ольденбургский, великие князья —
в генеральских чинах, министры, Варшавский
генерал-губернатор, главнокомандующие, — великий князь
сажал их рядом с собою. Впрочем, из министров этой чести
удостаивались только любимые. «Нелюбимых», как
Сухомлинова, Саблера, сажали за другим столом. За первым
столиком слева сидели великий князь Петр Николаевич с
иностранными агентами: французским, английским и
бельгийским. Остальные располагались по старшинству.
Стол не отличался излишеством: завтрак из двух блюд,
обед из трех (без закусок), но всегда был сытный и
вкусный. Особенность стола — очень большая пряность.
Водка и вино всегда подавались.
Великий князь выпивал одну рюмку водки и один-два бокала
вина.
В 4 часа подавался чай. Великий князь очень часто
выходил к чаю в столовую и в совершенно непринужденной
беседе с присутствующими проводил некоторое время.
Перед чаем великий князь немного отдыхал, а затем
катался на автомобиле или, что бывало реже, ездил верхом
на лошади. Пешком гулять великий князь не любил, как и
не переносил быстрой езды на автомобиле. Часов в шесть,
почти ежедневно, можно было видеть великого князя
сидящим за письменным столом у окна. В это время он
писал пространные письма своей, жившей в Киеве, жене,
сообщая ей решительно всё, касающееся его жизни в
Ставке. Если не погибли эти письма, то они явятся
драгоценным материалом для историка.
В 7.30 был обед, а в 9.30 вечерний чай, за которым
великий князь любил побеседовать.
Начальник Штаба и генерал-квартирмейстер никогда не
приходили к вечернему чаю.
Режим в Ставке сразу установился строгий. Начну с
церковной стороны.
Как уже сказано, в центре железнодорожного городка
стояла бригадная церковь. Верховный, да и многие из нас
были удивлены совпадением: церковь эта оказалась
посвященной имени Св. Николая (Кочана) Христа ради
Юродивого, Новгородского Чудотворца, небесного
покровителя великого князя (память — 27 июля). На Руси
множество Николаевских храмов, но все они посвящены
имени Св. Николая, Архиепископа Мирликийского Чудотворца
(память — 9 мая и 6 дек.), церковь в честь Св. Николая
Юродивого я встретил впервые. На мистически настроенного
великого князя это обстоятельство, — что церковь в
Ставке оказалась посвященною его патрону, — произвело
большое впечатление.
С первого же дня нашего пребывания в Барановичах
установились ежедневные, утром и вечером, церковные
службы. Сразу же сорганизовался прекрасный хор. Пело на
первых порах, правда, всего десять человек, но зато это
были отборные певцы придворной капеллы и Петроградских
хоров: — митрополичьего и Казанского собора. Церковь
сразу завоевала симпатии чинов штаба. Великие князья
неопустительно бывали на воскресных и праздничных
литургиях, а иногда и на всенощных. Верховный, как и
брат его, великий князь Петр Николаевич, страдал
слабостью ног. Поэтому для них на левом клиросе были
устроены два кресла с высокими небольшими сиденьями,
чтобы на них, незаметно для публики, можно было
присаживаться. За каждой службой обязательно
производился денежный сбор, при котором блюдо прежде
всего подносилось к великому князю Николаю Николаевичу,
и он всякий раз клал на него двадцатипятирублевую
бумажку.
Район расположения поезда Верховного был недоступен для
женщин. До июня 1915 года, кажется, был единственный
случай, что женщина вошла в поезд. Это было 15 сентября
1914 года, когда я, вернувшись с завтрака, застал в
своем купе мою дочь и кузину, бывших сестрами милосердия
на фронте. Воспользовавшись уходом всех чинов на
завтрак, они кем-то из недостаточно знакомых с порядками
были проведены в наш поезд, а затем в мое купе. Как ни
рад я был встрече с ними, но должен был тотчас
выпроводить их.
Ни пьянства, ни бесчинств не было в Ставке.
Скоро штаб наш слился в дружную семью и зажил общею
жизнью. В 1916 году, когда Штаб очень разросся, был
переведен в Могилев и как-то распылился в городе, мы
часто вспоминали о барановичевской поре.
Центральной фигурой в Ставке и на всем фронте был,
конечно, Верховный Главнокомандующий, великий князь
Николай Николаевич.
За последнее царствование в России не было человека, имя
которого было бы окружено таким ореолом, и который во
всей стране, особенно в низших народных слоях,
пользовался бы большей известностью и популярностью, чем
этот великий князь. Его популярность была легендарна.
В жизни людей часто действуют незаметные для глаза,
какие-то неудержимые фатальные причины, которые двигают
судьбой человека независимо от него самого, от его дел,
желаний и намерений. Именно что-то неудержимо фатальное
было в росте славы великого князя Николая Николаевича.
За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем
счастливой, он вырос в огромного героя, перед которым,
несмотря на все катастрофические неудачи на фронте,
преклонялись, которого превозносила, можно сказать, вся
Россия. Не даром ведь летом 1915 года, в самый разгар
неудач на фронте, его слава испугала и царя, и царицу.
Несомненно, и в будущем имя великого князя Николая
Николаевича будет привлекать к себе внимание всякого,
кому придется заниматься историей Великой войны или
вообще эпохи, предшествовавшей нашей последней
революции.
Я очень близко, в течение года, наблюдал великого князя,
вместе с ним делил и радости от наших побед, и горе от
наших поражений и теперь хочу поделиться своими
впечатлениями от общения с этим выдвинутым историей
человеком. Должен оговориться: я менее всего буду вести
речь о нем, как о стратеге, о полководце, ибо,
во-первых, не считаю себя достаточно компетентным в
области военной стратегии и тактики, а во-вторых, вообще
вся стратегическая работа Ставки, как и участие в ней
самого Верховного, для посторонних лиц тщательно
закрывались завесой тайны и были видны лишь для так или
иначе непосредственно участвовавших в ней, т. е. для
чинов и преимущественно для офицеров Генерального Штаба
генерал-квартирмейстерской части Ставки, связанных
обетом молчания. И я очень сожалею, что в этом отношении
я почти ничем не могу помочь будущему историку Великой
войны, которого при изучении личности великого князя,
как Верховного Главнокомандующего, ожидает большая
скудость исторического материала, ибо архив Ставки,
наверно, уже погиб, как погибло и большинство ближайших
сотрудников великого князя по войне; как погибли,
несомненно, разные мемуары и записки близких к великому
князю лиц.
Я лишь могу напомнить моему читателю о народном голосе,
— хоть он часто и ошибается жестоко, — о голосе армии,
который еще в японскую войну, когда у нас начались
неудачи, настойчиво называл имя великого князя, как
желанного Главнокомандующего. Армии тогда представлялась
идеальной такая комбинация: великий князь —
Главнокомандующий, Куропаткин — начальник штаба.
С тех пор в армии жила мысль, что в случае войны великий
князь Николай Николаевич должен быть Главнокомандующим.
Имя великого князя Николая Николаевича, как желанного
Верховного, не сходило с уст и после того, как в августе
1915 г. во главе Действующей Армии стал сам Император.
Вняв этому голосу, Государь перед своим отречением
вернул великого князя на пост Верховного.
Итак, я не буду задаваться целью нарисовать образ
великого князя-полководца, я хочу живописать его, как
человека. Должен сознаться, что хотя до начала войны я
более трех лет прослужил в должности протопресвитера и
за это время множество раз не только встречался, но и
беседовал с Государем и великими князьями, всё же, в
своих представлениях о высочайших особах, я до известной
степени оставался провинциалом. Мне казалось еще, что
жизнь их совсем не походит на жизнь обыкновенных людей,
что они не интересуются и не могут интересоваться
будничными, повседневными вопросами, что у них иной
склад ума, иные запросы, иные требования, иная душа.
В некотором отношении они были для меня загадкой.
Великий князь Николай Николаевич в этом смысле не мог
составлять исключения. Напротив, его наружный
величественный вид, его казавшаяся всем неприступность,
его особенное среди великих князей служебное положение,
как Главнокомандующего войсками Петербургского округа и
лица, с мнением которого особенно считался Государь; с
другой стороны, самые разнообразные, ходившие о нем
слухи, — всё это делало его особенно загадочным и
интересным для наблюдения. И меня интересовали каждое
слово его, каждый взгляд и еще более каждое движение его
души — его настроение, его воззрения, убеждения, его
отношение к людям и явлениям.
Великий князь Николай Николаевич в данное время среди
особ императорской фамилии занимал особое положение. По
летам он был старейшим из великих князей. Еще до войны
он в течение многих лет состоял Главнокомандующим
Петербургского военного округа в то время, как другие
великие князья занимали низшие служебные места и многие
из них по службе были подчинены ему.
Хотя в последние годы отношения между домом великого
князя Николая Николаевича и домом Государя оставляли
желать много лучшего, всё же великий князь продолжал
иметь огромное влияние на Государя, а, следовательно, и
на дела государственные. Кроме всего этого, общее
представление о великом князе, как о горячем, строгом,
беспощадном начальнике, по-видимому, прочно установилось
и в великокняжеских семьях, — и великие князья очень
побаивались его. Однажды в Барановичах за завтраком в
царском поезде, во время пребывания Государя в Ставке,
Государь говорит Николаю Николаевичу:
— Знаешь, Николаша, я очень боялся тебя, когда ты был
командиром лейб-гвардии Гусарского полка, а Я служил в
этом полку.
— Надеюсь, теперь эта боязнь прошла, — ответил с
улыбкой, немного сконфуженный великий князь.
В войсках авторитет великого князя был необыкновенно
высок. Из офицеров — одни превозносили его за понимание
военного дела, за глазомер и быстроту ума, другие —
дрожали от одного его вида. В солдатской массе он был
олицетворением мужества, верности долгу и правосудия. С
самого начала войны стали ходить разнообразные легенды о
великом князе: «Великий князь обходит под градом пуль
окопы», — когда на самом деле он ни разу не был дальше
ставок Главнокомандующих; «Великий князь бьет виновных
генералов, срывает с них погоны, предает суду» и т. д.
Молва при этом называла имена «пострадавших» генералов,
у которых были сорваны погоны (например, генерала
Артамонова — командира первого корпуса, печального героя
Сольдау), биты физиономии и т. п. «Очевидцы»
рассказывали, что они своими глазами видели великого
князя в окопах под пулями. Один офицер с клятвой уверял
меня, что он «своими глазами» видел великого князя в
окопах, и я не смог уверить его, что этого не было.
Григорию Распутину, пожелавшему приехать в Ставку,
великий князь будто бы телеграфировал: «Приезжай —
повешу» и т. д. Такие легенды росли, плодились
независимо от фактов, от данных и от поводов, просто, на
почве укоренившегося представления о «строго-строгом»,
воинственном князе. Что же было на самом деле?
Рассказы близких к великому князю лиц, его бывших
сослуживцев и подчиненных, согласно свидетельствуют, что
в годы молодости и до женитьбы великий князь Николай
Николаевич отличался большой невыдержанностью,
безудержностью, по временам — грубостью и даже
жестокостью. По этому поводу в армии и особенно в
гвардии, с которой была связана вся его служба, ходило
множество рассказов, наводивших страх на не знавших
близко великого князя. После же женитьбы великий князь
резко изменился в другую сторону. Было ли это
результатом доброго и сильного влияния на него его жены,
как думали некоторые, или годы взяли свое, но факт тот,
что от прежнего стремительного или, как многие говорили,
бешеного характера великого князя остались лишь быстрота
и смелость в принятии самых решительных мер, раз они
признавались им нужными для дела. Так например, в конце
1914 года он приказал немедленно выслать в Сибирь члена
Пинской городской управы Г. и отстранить от должности
Пинского городского голову, доктора Георгиевского, не
исполнивших его приказания устроить приличное военное
кладбище взамен открытого ими далеко за городом, рядом
со свалочным местом; он уволил нескольких генералов,
проигравших сражение.
Он, не моргнув глазом, приказал бы повесить Распутина и
засадить Императрицу в монастырь, если бы дано было ему
на это право. Что он признавал для государственного дела
полезным, а для совести не противным, то он проводил
решительно, круто и даже временами беспощадно. Но всё
это делалось великим князем спокойно, без тех выкриков,
приступов страшного гнева, почти бешенства, о которых
много ходило рассказов. Спокойствие не покидало великого
князя и в такие минуты, когда очень трудно было
сохранить его.
Помнится мне, за год совместной жизни с великим князем,
лишь один случай, когда великий князь вышел из себя. Это
произошло так:
Как я уже говорил, обязанности адъютантов великого князя
сводились к минимуму, но и этот минимум иногда не
исполнялся. Так вышло и в данном случае. В один из ясных
и жарких июльских дней в 1915 году дежурным адъютантом
был Дерфельден. После завтрака, когда великий князь ушел
отдохнуть, ушел и Дерфельден с подушкой под мышкой
куда-то в лес, не сказав никому ни слова о том, где его
можно будет найти, если бы он потребовался. Около 4-х
часов дня великому князю подали автомобиль для прогулки,
в которой обыкновенно сопровождал его дежурный адъютант.
Великий князь вышел к автомобилю, но адъютанта не было.
Бросились его разыскивать, прошло с полчаса, но нигде не
могли его найти. Великий князь сначала терпеливо стоял
около автомобиля, потом начал нервничать. Наконец,
показался виновный, заспанный, с подушкой под мышкой.
Великий князь вспылил: «Служить не умеете! Я научу вас,
как надо служить! Садитесь!». Дерфельден сел в
автомобиль рядом с великим князем, передав другому свою
злополучную подушку. Не успел еще автомобиль тронуться,
как великий князь уже предлагал провинившемуся папиросу:
«Закурите»!..
Когда однажды, во время завтрака, начальник штаба начал
резко нападать на ген. Артамонова, считавшегося одним из
виновников нашего поражения под Сольдау, великий князь,
спокойно выслушав обвинения, так же спокойно заметил: «Я
знаю недостатки Артамонова, но у него есть и
достоинства». И скоро Артамонов получил другое
назначение.
Обхождение великого князя с чинами штаба было всегда
простое, радушное, заботливое. Это знают все, служившие
в Ставке, пользовавшиеся по очереди хлебосольством
великого князя и не только на службе, но и за завтраками
и обедами имевшие возможность наблюдать великого князя.
Я лично много раз испытал на себе его трогательную
заботливость. Укажу два случая.
Как-то великий князь узнал, что у меня разбилось пенснэ.
Он тотчас прислал мне свое пенснэ, оказавшееся по номеру
одинаковым с моим. Когда сломалось мое механическое
перо, великий князь прислал мне свое, которым я и сейчас
пишу.
Гостеприимство великого князя было настоящим русским,
широким, искренним, радушным. Его вагон — столовая
всегда был полон обедавшими, завтракавшими. Приглашались
по очереди все чины штаба, а также приезжавшие с фронта
и из тыла по тем или иным делам к великому князю.
Великий князь иногда приказывал лакею еще раз поднести
блюдо гостю, если замечал, что тот стеснялся или
церемонился попросить прибавки.
Очень скоро все мы, раньше не знавшие его, присмотрелись
к нему, привыкли и уже далеки были от какого бы то ни
было страха или смущения перед ним.
Надо отметить еще одну черту великого князя в его
отношениях к людям. Великий князь был тверд в своих
симпатиях и дружбе. Если кто, служа под его начальством
или при нем, заслужил его доверие, обратил на себя его
внимание, то великий князь уже оставался его защитником
и покровителем навсегда. В этом отношении он был
совершенно противоположен Государю. Из самых близких к
Государю, самых доверенных лиц никто не мог быть уверен,
что сегодня проявлявший к нему исключительное
благожелание, безгранично доверяющий ему, любящий его
Государь завтра не отстранится от него, не удалит его от
себя. Было бы невозможно перечислить всех тех лиц,
которые из безграничной царской милости быстро попадали
в опалу. Укажу здесь лишь двух.
В первой половине 1915 года самыми близкими к Государю
лицами были свиты его величества генерал-майор князь В.
Н. Орлов и флигель-адъютант полк. А. А. Дрентельн. И оба
они совсем немилостиво были удалены: первый — в августе,
а второй — в конце 1915 года. И Государь подвергал людей
такой опале спокойно, без терзаний, успокаивался быстро
и крепко забывал своих недавних любимцев. Эту черту
Государя знали все: более или менее близко стоявшие к
Государю так и понимали, что сегодняшняя царская милость
завтра может смениться немилостью. У великого князя,
пожалуй, можно было подметить другую слабость. От
«своих» он никогда не отворачивался и упорно защищал
тогда, когда они оказывались недостойными защиты. Так,
например, было, как упомянуто выше, с генералом
Артамоновым и со многими другими.
Великий князь был искренне религиозен. Ежедневно и
утром, вставши с постели, и вечером, перед отходом ко
сну, он совершал продолжительную молитву на коленях с
земными поклонами. Без молитвы он никогда не садился за
стол и не вставал от стола. Во все воскресные и
праздничные дни, часто и накануне их, он обязательно
присутствовал на богослужении. И все это у него не было
ни показным, ни сухо формальным. Он веровал крепко;
религия с молитвою была потребностью его души, уклада
его жизни; он постоянно чувствовал себя в руках Божиих.
Однако, надо сказать, что временами он был
слепо-религиозен. Религия есть союз Бога с человеком,
договор, — выражаясь грубо, — с обеих сторон: помощь —
со стороны Бога; служение Богу и в Боге ближним,
самоотречение и самоотвержение — со стороны человека. Но
многие русские аристократы и не-аристократы понимали
религию односторонне: шесть раз «подай, Господи» и один
раз, — и то не всегда, — «Тебе, Господи». Как в
обыкновенной суетной жизни, они и в религиозной ценили
права, а не обязанности; и не стремились вносить в жизнь
максимум того, что может человек внести, но всего
ожидали от Бога. Забывши истину, что жизнь и
благополучие человека строятся им самим при Божьем
содействии, легко дойти до фатализма, когда все
несчастья, происходящие от ошибок, грехов и преступлений
человеческих, объясняют и оправдывают волей Божьей: так,
мол, Богу угодно.
Великий князь менее, чем многие другие, но всё же не
чужд был этой своеобразности, ставшей в наши дни своего
рода религиозной болезнью. Воюя с врагом, он всё время
ждал сверхъестественного вмешательства свыше, особой
Божьей помощи нашей армии. «Он (Бог) всё может» — были
любимые его слова, а происходившие от многих причин, в
которых мы сами были, прежде всего, повинны, военные
неудачи и несчастья объяснял прежде всего тем, что «Так
Богу угодно!».
Короче сказать: для великого князя центр религии
заключался в сверхъестественной, чудодейственной силе,
которую молитвою можно низвести на землю. Нравственная
сторона религии, требующая от человека жертв, подвига,
самовоспитания, — эта сторона как будто стушевывалась в
его сознании, во всяком случае — подавлялась первою.
В особенности заслуживает внимания отношение великого
князя к Родине и к Государю. «Если бы для счастья России
нужно было торжественно на площади выпороть меня, я
умолял бы сделать это». Эти слова я два или три раза
слышал от великого князя. И эти слова не были пустой или
дутой фразой, — они выражали самое искреннее чувство
любви великого князя к своей Родине. Великий князь,
действительно, безгранично любил Родину и всей душой
ненавидел ее врагов. Характерен следующий случай.
Когда в 1917 году немцы заняли Крым, Император Вильгельм
послал своего флигель-адъютанта спросить великого князя,
не может ли Вильгельм для него быть в чем-либо полезным.
Великий князь флигель-адъютанта не принял, а через
генерала бар. Сталя, состоявшего при нем, сообщил, что
ему ничего не надо.
А между тем, он в это время во многом нуждался.
Я всегда любовался обращением великого князя с
Государем. Другие великие князья и даже меньшие князья
(как, например, Константиновичи) держали себя при
разговорах с Государем по-родственному, просто и вольно,
иногда даже фамильярно, обращались к Государю на «ты».
Великий князь Николай Николаевич никогда не забывал, что
перед ним стоит его Государь: он разговаривал с
последним, стоя навытяжку, держа руки по швам. Хотя
Государь всегда называл его: «ты», «Николаша», я ни разу
не слышал, чтобы великий князь Николай Николаевич назвал
Государя «ты». Его обращение было всегда: «Ваше
Величество»; его ответ: «Так точно, Ваше Величество». А
ведь он был дядя Государя, годами старший, почти на 15
лет, по службе — бывший его командир, которого в то
время очень боялся нынешний Государь.
Внешняя форма отношений великого князя к Государю была
выражением всего настроения его души. Великий князь
вырос в атмосфере преклонения перед Государем. По самой
идее, Государь был для него святыней, которую он чтил и
берег. Когда в январе 1915 года Государь собственноручно
вручил мне орден Александра Невского, великий князь
как-то проникновенно сказал, поздравляя меня: «Не
забывайте: Государь сам из своих рук дал вам орден.
Помните, что это значит!»
Когда в августе 1915 года великого князя постигла опала,
у меня вырвались слова:
— Зачем карает вас Государь? Ведь вы верноподданный из
верноподданных...
— Он для меня Государь; меня воспитали чтить и любить
Государя. Кроме того, я как человека люблю его, —
ответил великий князь.
Когда я видел великого князя в октябре 1916 года в
Тифлисе, мне показалось, что под влиянием опалы, которой
он подвергся, а еще более под влиянием всё более
сгущавшейся атмосферы в стране, в чем он не мог не
считать виновным Государя, слепо подчинявшегося своей
жене и Распутину, у великого князя ослабело чувство
преклонения перед Государем. Я думаю, что в это время он
переживал большую душевную борьбу. Затем я видел
великого князя в ноябре 1918 года. Тогда он избегал
разговоров о Государе.
В отношении великого князя ко всему: к развлечениям и
удовольствиям, в его взгляде на женщину проглядывало
особое благородство, своего рода рыцарство. Зашла
однажды за завтраком речь об игре в карты.
— Я понимаю, — сказал великий князь, — поиграть в карты,
когда это доставляет мне настоящее удовольствие,
наслаждение. Но убивать время в игре, еще более — играть
для выигрыша, — это гадость, преступление.
Так же он расценивал и все другие развлечения: они ценны
и законны, если дают человеку душевный отдых, нужное
наслаждение. Они отвратительны и преступны, если
вызываются распущенностью и соединяются с пошлостью.
Из всех отраслей народной жизни наибольшей любовью
великого князя пользовалась сельскохозяйственная. В этой
области он обладал большими и разносторонними
познаниями. Как известно, в его пригородном имении была,
думаю, лучшая в России, — не по размерам, а по
постановке в ней дела, — молочная ферма, состоявшая из
лучших пород коров и ангорских коз. Ферма и
устраивалась, и велась под личным и постоянным
руководством великого князя, изучившего в совершенстве
молочное дело.
За завтраком и обедом у нас очень часто велись беседы по
огородничеству, садоводству, рыболовству, поваренному
искусству и пр. И великий князь буквально поражал нас
своими познаниями по этим отраслям сельского хозяйства.
Я заслушивался обстоятельными сообщениями великого
князя, как надо разводить те или иные овощи, ухаживать
за садом, ловить рыбу, готовить уху, солить капусту и
огурцы и т. д. (Эта черта у великого князя была
наследственной. Его отец великий князь Николай
Николаевич Старший также увлекался всякими
хозяйственными занятиями).
Из этих рассказов я почерпнул много нового. Самым же
любимым развлечением великого князя была охота, в
особенности — на птиц и диких зверей. Читатели, может
быть, знают, что псарня великого князя в имении Першине
(Тульской губ.) была чуть ли не лучшею в Европе. На
содержание ее тратились огромные средства.
Ум великого князя был тонкий и быстрый. Великий князь
сразу схватывал нить рассказа и сущность дела и тут же
высказывал свое мнение, решение, иногда очень
оригинальное и всегда интересное и жизненное. Я лично
несколько раз на себе испытал это, когда, затрудняясь в
решении того или иного вопроса, обращался за советом к
великому князю и от него тут же получал ясный и мудрый
совет.
Но к черновой, усидчивой, продолжительной работе великий
князь не был способен. В этом он остался верен фамильной
Романовской черте: жизнь и воспитание великих князей
делали всех их не усидчивыми в работе. Эта особенность,
однако, могла совсем не вредить Верховному
Главнокомандующему, если бы Штаб его, вернее, лица,
возглавлявшие его Штаб, стояли на высоте своего
положения. К сожалению, о нашем Штабе этого нельзя было
сказать.
Должен отметить еще одну черту в характере великого
князя. Он чрезвычайно быстро привязывался к людям, очень
ценил всякие проявления забот последних о нем;
привязавшись к кому-либо, как я уже говорил, оставался
верным ему до конца и в особенности боялся менять
ближайших своих помощников, закрывая глаза на иногда
очень серьезные их недостатки. Во время войны это имело
свои и очень большие последствия. Я искренно любил
великого князя, ценил многие его высокие качества и был
безгранично благодарен за его неизменное внимание и ту
постоянную поддержку, которую он оказывал мне в моей
работе. Однако, я не могу не заметить некоторых дефектов
его духовного склада. При множестве высоких порывов ему
всё же как будто недоставало сердечной широты и
героической жертвенности.
Великий князь должен был хорошо знать деревню с ее
нуждами и горем. Он ежегодно отдыхал в своем Першине. И,
однако, я ни разу не слышал от него речи о простом
народе, о необходимых правительственных мероприятиях для
улучшения народного благосостояния, для облегчения
возможности лучшим силам простого народа выходить на
широкую дорогу. В Першине образцовая псарня поглощала до
60 тысяч рублей в год, а в это самое время из
великокняжеской казны не тратилось ни копейки на
Першинские просветительные и иные неотложные народные
нужды. В этом отношении великий князь Николай
Николаевич, можно сказать, не выделялся из рядов
значительной части нашей аристократии, отгородившейся от
народной массы высокою стеной всевозможных привилегий и
слабо сознававшей свой долг пещись о нуждах
многомиллионного простого народа. У великого князя
как-то уживались: с одной стороны, восторженная любовь к
Родине, чувство национальной гордости и жажда еще
большего возвеличения великого Российского государства,
а с другой, — тепло-прохладное отношение к требовавшему
самых серьезных попечений и коренных реформ положению
низших классов и простого народа. В таком сочетании
противоположностей сказывался известного рода эгоизм и
своего рода близорукость, ибо для действительного и
прочного возвеличения российского государства прежде
всего требовалось повышение уровня жизни народной массы
и всё большее и большее приобщение ее к культурной жизни
страны.
Великого князя Николая Николаевича все считали
решительным. Действительно, он смелее всех других
говорил царю правду; смелее других он карал и миловал;
смелее других принимал ответственность на себя. Всего
этого отрицать нельзя, хотя нельзя и не признать, что
ему, как старейшему и выше всех поставленному великому
князю, легче всего было быть решительным. При
внимательном же наблюдении за ним нельзя было не
заметить, что его решительность пропадала там, где ему
начинала угрожать серьезная опасность. Это сказывалось и
в мелочах и в крупном: великий князь до крайности
оберегал свой покой и здоровье; на автомобиле он не
делал более 25 верст в час, опасаясь несчастья; он ни
разу не выехал на фронт дальше ставок Главнокомандующих,
боясь шальной пули; он ни за что не принял бы участия ни
в каком перевороте или противодействии, если бы
предприятие угрожало его жизни и не имело абсолютных
шансов на успех; при больших несчастьях он или впадал в
панику или бросался плыть по течению, как это не раз
случалось во время войны и в начале революции.
У великого князя было много патриотического восторга, но
ему недоставало патриотической жертвенности. Поэтому он
не оправдал и своих собственных надежд, что ему удастся
привести к славе Родину, и надежд народа, желавшего
видеть в нем действительного вождя.
8 сентября 1914 г. в г. Гродно я долго беседовал со
своим земляком, комендантом Гродненской крепости,
генералом от инфантерии М. Н. Кайгородовым.
Ужасные минуты переживали мы после объявления войны, —
рассказывал он мне, — крепость наша тогда еще не была
закончена. Недостроенные форты стояли без орудий (Потом
орудия были привезены из Осовца и Ивангорода
(крепостей).). В момент объявления войны граница против
крепости и самая крепость охранялись всего тремя полками
26 пехотной дивизии, одним полком 43-й дивизии и 26
артиллерийской бригадой, — это была вся наша сила. Два
полка стояли на самой границе, два — позади ее. А против
этой крошечной силы стояли три или четыре немецких
корпуса. Что им стоило опрокинуть нас и идти
триумфальным маршем на Гродно и дальше. Ужас охватил
население Гродно. 20-го июля, в 4 часа дня, Гродненский
архиепископ Михаил с духовенством служил на площади
молебен перед вынесенной на площадь святыней города
Гродно — Коложанской иконой Божьей матери. Собрался весь
город. Стон стоял от рыданий толпы... В этот вечер
Вильгельм повернул свои корпуса на Францию. Гродно было
спасено.
Ко времени нашего приезда в Барановичи (2 авг.) боевая
картина фронта совершенно переменилась. Пользуясь
бездействием неприятеля, занявшегося французским
фронтом, наше командование успело собрать на границе
Восточной Пруссии большие силы. На восточной ее границе
вытянулись войска Виленского округа, образовавшие армию,
под командой генерала П.К. Рененкампфа, в составе
корпусов III, IV и ХХ-го и 51/2 кавалер. дивизий, при 55
артиллерийских батареях. К 4 августа эти корпуса стояли
на границе в полном составе. На южной границе Восточной
Пруссии собиралась II-я армия генерала А. В. Самсонова,
в составе корпусов I, II, переброшенного 9-го августа в
I-ую армию, VI, XIII, XV и ХХШ-го. Хотя к 4 августа эта
армия еще не была в
сборе, однако, генерал Рененкампф в этот день со своей
армией начал наступление.
Против армии Рененкампфа немцами были выдвинуты I, XVII
и XX армейские корпуса и I резервный с ландверной
бригадой, — всего 8 с половиной пехотных дивизий против
6 с половиной русских. Конницей русские превосходили
немцев, а артиллерией — несравненно немцы (95 батарей, в
том числе 22 — тяжелой артиллерии против 55 русских).
Немецкие войска не смогли выдержать натиска наших
корпусов, — началось отступление. Рененкампф быстро
занял Сталюпенен, Гумбинен, Инстербург и уже угрожал
Кенигсбергу. Немцы оказывали не особенно сильное
сопротивление; наши войска не везде имели одинаковый
успех; по местам продвижение давалось после жестоких
потерь... Но воспитанный на приемах Китайской и Японской
войн, генерал Рененкампф в своих донесениях неудачи
замалчивал, успехи преувеличивал и раздувал.
Значительный успех был раздут до размеров огромной
победы.
Что происходило в Ставке после шумных извещений генерала
Рененкампфа, этого я не знаю, ибо с 7-12 августа я
странствовал по фронту в районе
Владимир-Волынск-Холм-Люблин, посещая боевые части и
госпиталя. Во Владимир-Волынске я, между прочим, видел
следы первого боя с австрийцами, трофеи в виде пленных и
разных предметов обмундирования и пр., привлекавшие
тогда к себе большое внимание.
В Холм я приехал в воскресенье 10 августа. В чудном
Холмском соборе в этот день Холмский епископ Анастасий
совершал литургию, а после нее на площади перед собором
торжественный молебен по случаю победы, одержанной
войсками генерала Рененкампфа. Площадь была заполнена
многотысячной толпой. Среди молящихся находились:
командующий V армией генерал П. А. Плеве и начальник его
штаба генерал Е.К. Миллер, — оба лютеране. Епископ
Анастасий перед молебном произнес одушевленную
патриотическую речь, а после молебна поднес генералу
Плеве икону. (Кажется, копию Холмской иконы Божией
Матери.) Плеве на коленях принял икону из рук епископа.
После литургии оба генерала, я и Холмский губернатор
обедали у епископа Анастасия. Из беседы с генералами и
из той торжественности, с какою праздновалась победа, я
понял, что победу считали очень большой.
Восточная Пруссия — житница Германии. Вступив в нее,
наши войска нашли там изобилие благ земных. Все солдаты
закурили сигары. Гуси, утки, индюки, свиньи начали
истребляться в невероятном количестве. Бывший тогда
командиром одного из баталионов 169 Новотрокского полка
полк. Брусевич рассказывал мне в сентябре 1914 г., что
наши солдаты в Восточной Пруссии буквально объедались
свининой и домашней птицей. Дело доходило до больших
курьезов. Подходит однажды полковник к ротному котлу и
спрашивает у кашевара: «Что сегодня на обед?» «Так что
борщ, ваше высокоблагородие», — отвечает кашевар. «А
ну-ка, дай попробовать». Кашевар открывает котел, в
котором оказывается какая-то темно-бурая жидкость. «Что
ты клал в борщ?» — спрашивает полковник. «Так что
свинины, гуся и утку», — отвечает кашевар. «Почему же он
у тебя черный?». «Так что, ваше благородие, я еще
подложил два фунта какао и два фунта шоколаду»... «Да ты
с ума сошел!... «Никак нет. Уж очинно скусно, ваше
благородие»... Полковник однако, отказался от пробы.
Достигнутый генералом Рененкампфом и бесконечно им
раздутый успех, по мнению Ставки, должен был развиться,
ибо стоявшие пока без дела корпуса 2-й армии должны были
ударить во фланг уже опрокинутой немецкой армии. Ждали
новой победы. В таком настроении я застал Ставку, прибыв
в нее, кажется, 13 августа.
Я отнюдь не мистик, хотя и верю, что иногда связь между
миром невидимым и нами проявляется в разных
предчувствиях, снах и видениях, которые в той или другой
степени могут приоткрывать завесу будущего. В моей жизни
много было предчувствий и «вещих» снов. К числу
последних я не могу не отнести сна в ночь с 14 на 15
августа 1915 года. Сначала я видел, что на меня
надвигается огромный черный крест. Около креста ничего,
кроме тумана не видно, а он как будто собирается упасть
и придавить меня. Я проснулся, дрожа от страха. Заснув
через несколько минут, я увидел другой сон: на ст.
Барановичи встречали прибывающую откуда-то икону. Я и
духовенство в облачениях; тут же великие князья Николай
и Петр Николаевичи, свита и множество народа. Прибывает
в поезде икона. Великий князь берет ее (она небольшая,
это складень) и мы крестным ходом, в предшествии крестов
и хоругвей, двигаемся с вокзала в штабную церковь. В
противоположность первому сну, тут я испытывал
чрезвычайно радостное чувство.
Утром 15 августа я рассказывал эти сны своим соседям по
вагону: генералу Крупенскому, князю П. Б. Щербатову и
князю В. Э. Голицыну.
Между тем ожидание 15 августа сменилось беспокойством,
ибо от генерала Самсонова не поступило никаких сведений.
Беспокойство усилилось, когда и 16 августа сведений от
него не поступило.
17-го утром (в 10 ч.) я, идучи в свою канцелярию,
помещавшуюся около вокзала, встретил прогуливавшегося
(что было очень редко) по садику, вдоль поезда, великого
князя. Он окликнул меня.
— Получены ужасные сведения — почти шопотом сказал он
мне, когда я подошел к нему, — армия Самсонова разбита,
сам Самсонов, по-видимому, застрелился. От генерала
Рененкампфа — никаких известий, и с ним, может быть, то
же — он далеко зарвался. Что дальше будет, — один Бог
знает. Может быть очень худо: с поражением и Рененкампфа
у нас не станет сил, чтобы задержать немцев; тогда для
них будет открыт путь не только на Вильну, но и на
Петербург... Молитесь! А о сказанном мною не говорите
никому.
Великий князь был очень взволнован. Да и трудно было не
волноваться: хоть точные размеры катастрофы еще не
определились, но не было сомнений, что она велика.
Тяжесть ее увеличивалась от прежней «победы» и
несбывшихся надежд. Конечно, я старался успокоить
великого князя и убедить его мужественно отнестись к
тяжкому испытанию. Но у меня самого от этой вести сердце
готово было разорваться на части.
Кошмарны были следующие дни. В штабе носились неясные
слухи, что что-то неладно на фронте, но толком никто,
кроме чинов оперативного отделения, конечно, упорно
молчавших, ничего не знал. Я не смел ни с кем поделиться
страшным горем, буквально раздиравшим мою душу, и даже
должен был казаться бодрым и веселым. Великого князя я
не смел расспрашивать о положении дела, а он за обедами
и завтраками лишь урывками, незаметно для других,
взглядами и жестами показывал мне, что дело худо и что
остается одна надежда на Бога. Сам он переживал в эти
дни большие страдания. Страшная неудача тем более
волновала его, что он не знал, как отнесется к ней
Государь. Но вот Государь ответил телеграммой. К
сожалению, я не смогу передать буквальный текст ее, но
прекрасно помню общий ее смысл: «Будь спокоен;
претерпевший до конца, тот спасен будет». Как только
была получена телеграмма, великий князь тотчас позвал
меня к себе.
— Читайте! — сказал он, протягивая телеграмму.
Я прочитал и прослезился. Телеграмма меня сильно
тронула. — Добрый Государь! — сказал я.
— В нашем положении его добрые слова — огромная
поддержка, — ответил великий князь.
Кажется, 30 августа в штабе уже официально знали и
открыто говорили о катастрофе. Теперь общее настроение
стало ужасным. Из отдельных слов, знаков и намеков
Верховного я заключил, что положение еще не установилось
и возможность новой катастрофы еще не исчезла, ибо армия
Рененкампфа еще не вышла из своего тяжелого положения.
Сведения о ней были не ясны, неопределенны, а одно время
и совсем их не было.
Начавшиеся на Юго-западном фронте бои еще не
определились по результатам.
Утопающий хватается за соломинку, и набожный великий
князь был очень утешен в эти дни сообщением, что около
20-го августа Государь повелел доставить в Ставку из
Троицко-Сергиевской Лавры икону Явление Божией Матери
преп. Сергию, написанную на доске от гробницы преп.
Сергия и с 17 в. всегда сопровождавшую в походах наши
войска. Этот образ сопровождал царя Алексея Михайловича,
когда он воевал с Литвой; был при Петре Великом во время
Полтавской битвы, при Александре I в кампании 1813-14
г.; сопровождал Имп. Александра II в 1855 г. при его
поездке в Николаев, был при главной квартире армии в
Русско-турецкую войну 1877-76 г. и при Ставке
Главнокомандующего в Русско-японскую войну 1904-1906 г.
Мистически настроенный великий князь в этом повелении
видел особенное знамение милости Божией, обещающее успех
оружия и с нетерпением ждал прибытия иконы. Икону
вывезли из Москвы 24 или 25 августа, но из-за той же
тайны о месте нахождения Ставки она прибыла в Ставку
лишь 30 или 31 августа. К сожалению, не помню, каким
кружным путем она добиралась до Ставки.
Что же происходило в это время в Восточной Пруссии после
занятия Инстербурга? Буду рассказывать co слов полк.
Бучинского, служившего тогда в штабе 29 пехотной
дивизии, в 20-м корпусе.
Достигшая победы в первых числах августа армия генерала
П. К. Рененкампфа остановилась за Инстербургом.
Отброшенный почти к Кенигсбергу командующий немецкой
армией телеграммой просил у Вильгельма разрешения, в
виду огромных русских сил, угрожающих ему, очистить всю
Восточную Пруссию. В ответ на такую просьбу Вильгельм
смещает его и назначает командующим потерпевшей
поражение армии бывшего в отставке генерала Гинденбурга,
а начальником его штаба — только что отличившегося в
Бельгии полковника Людендорфа.
Гинденбург получает два снятых с французского фронта
корпуса — 1 гвардейский резервный и XI армейский и,
оставив против Рененкампфа незначительный заслон,
бросает все свои войска против генерала Самсонова,
причем XVII корпус обрушивается на левый, а XX корпус на
правый фланг армии генерала Самсонова. На левом фланге,
не выдержав натиска, отступили назад наши корпуса: 1-й
(генерала Артамонова) и ХХIII-й (генерала Кондратовича)
; на правом фланге то же сделал VI корпус (генерала
Благовещенского). Остались в бою только два корпуса:
ХIII-й (генерала Клюева) и XI (генерала Мартоса).
Наводившие ужас на наши войска бронированные автомобили
и искусство маневрирования позволили немцам окружить и
частью истребить, частью пленить оба эти корпуса.
Командующий армией генерал Самсонов при этом
застрелился, блуждая в лесу, настигаемый противником.
Штаб его спасся. Это произошло в ночь с 14-го на 15-ое
августа.
Разгромив генерала Самсонова, Гинденбург обрушивается на
Рененкампфа с 17-18 дивизиями и 180 батареями против
наших 17 дивизий и 116 батарей. Что же делает последний?
Штаб 1-й армии перехватывает немецкую шифрованную
телеграмму, что к правому флангу Рененкампфа подвозятся
из Франции два немецких корпуса: 1-й гвардейский и XI
армейский и что наступление поведется на правый фланг
(от моря). На основании этой телеграммы генерал
Рененкампф делает распоряжения: перебрасывает туда, с
левого фланга, как на самое опасное место, уставший,
более других потрепанный ХХ-й корпус, перебрасывает
только потому, что он не переносит командира этого
корпуса старика генерала Смирнова, и делает другие
перегруппировки, готовясь драться с неприятелем на
правом крыле своей армии. Что не было понятно
командующему армией, то ясно было поручику.
Поручик Лбов убеждал привезшего в штаб XX корпуса
распоряжение из штаба, капитана Малеванова, что немецкая
телеграмма, несомненно, провокационная, и нельзя на ней
строить стратегические расчеты. Так и случилось. Когда
левый фланг армии Рененкампфа был ослаблен переброской
войск на правый фланг, Гинденбург, без всяких
подкреплений с французского фронта, повернул свои войска
от разбитой армии Самсонова на левый фланг нашей I-й
армии, на краю которого стоял II корпус (генерала
Шейдемана). II-й корпус натиска не выдержал и начала
отступать. А за ним началось бестолковое, беспорядочное
отступление всей армии, без бою бросавшей орудия и
обозы. Корпуса правого фланга отходили под давлением
немецкого резервного корпуса и I кавалерийской дивизии.
Командующий армией сам создавал панику. 27-го августа он
быстро уехал из Гумбинена в Вержболово, а оттуда в
Ковно. В Вержболове была усилена охрана его поезда: на
всех площадках вагонов были выставлены вооруженные
солдаты. С 27-го авг. Рененкампф уже фактически не
управлял армией, потеряв связь с нею или, что вернее,
бросив ее на волю судьбы. Еще хуже были его,
предшествовавшие этому факту, приказы. В одном он
говорил: «пробиваться штыками, где можно», когда на
самом деле нигде почти не надо было пробиваться. Можно
себе представить настроение частей после этого приказа,
когда каждый имел право и основание заключить, что армия
окружена. В другом приказе он предписывал: «войскам
отходить к Ковно», после чего все потянулись на
Вержболовское шоссе, как на более удобную дорогу.
Последнее скоро оказалось запруженным обозами и парками.
А в это самое время генерал Рененкампф слал донесения в
Ставку: «Армия отступает, выдерживая страшный натиск
двенадцати немецких корпусов»... «Армия геройски
отбивается от во много раз превосходящих сил
противника»... «Двадцатый наш корпус окружен» и пр.
Только 2-го сентября остановились наши войска и тут
увидели своего «героя» командующего. Объезжая полки,
генерал Рененкампф благодарил их за «геройскую» службу.
Но он остался очень недоволен, узнав, в ХХ-м корпусе,
что последний совсем не был окружен. При этом отрешил от
должности начальника штаба XX корпуса генерала Шемякина
за то, что последний не донес, что в приданном к корпусу
тяжелом дивизионе уцелело 20 орудий (потеряно было 4
орудия). Заявление командира корпуса, что доносят о
потерянных, а не об уцелевших орудиях, еще более
обозлило Командующего (Небезынтересно, что начальником
оперативного отделения штаба I армии был тогда полковник
Генерального Штаба Каменев, потом знаменитый красный
главковерх.).
Во время отступления 1-я армия бросила (в бою и без боя)
свыше ста орудий. Генерал Рененкампф, донося о
«геройском» отступлении, об этой потере умалчивал, а
чтобы восполнить потерянное, он потребовал затем выслать
ему: сто тел, сто лафетов, двести колес и пр. Вверху,
по-видимому, поняли его и ответили, что лучше вышлют ему
сто орудий в целом, чем в разобранном виде.
Не оправдавший в этом последнем деле своей репутации
выдающегося боевого генерала, генерал Рененкампф
предусмотрительно позаботился об охране своего
собственного благополучия.
Он очень предусмотрительно устроил при себе на должности
генерала для поручений свиты его величества генерала,
князя Белосельского-Белозерского, бывшего раньше
командиром лейб-гвардии Уланского полка, а потом
командиром бригады Гвардейской кавалерии, человека,
сильного своими связями при дворе. По-видимому, он и сам
был близок к царю и царице. А главное, на его родной
сестре был женат чрезвычайно близкий в то время к царю,
как и к великому князю, князь В. Н. Орлов, начальник
походной Его Величества канцелярии. Этот князь
Белосельский-Белозерский в штабе I-й армии сразу стал
самым близким лицом к Рененкампфу и, как мы увидим, и
после описанной неприятной истории помог ему сухим выйти
из воды.
2-3-го сентября в Ставке перестали беспокоиться за армию
Рененкампфа. В один из этих дней, сидя за завтраком,
Верховный осторожно, чтобы не обратили внимание другие,
но довольно определенно объяснил мне, что Рененкампф
сравнительно благополучно вышел из чрезвычайно тяжелого
положения, и теперь положение его армии можно считать
совершенно обеспеченным. А затем, взяв свое меню
завтрака, на оборотной его стороне написал карандашом:
«Это не чудо, а сверхчудо». и передал его мне, сказавши:
«Сохраните у себя».
Постигшая наши войска, насколько кошмарная, настолько же
и позорная катастрофа в Восточной Пруссии чрезвычайно
характерна не только для данного случая, но в
значительной степени и для всего последующего времени
войны.
Для всякого ясно, что несчастье стряслось вследствие
бездарности одних и забот лишь о собственном благе
других генералов. Вспоминается мне один эпизод. В январе
1915 года в Гомеле Верховный производил смотр вновь
сформированному, на место погибшего при Сольдау, XV-му
корпусу (генерала Торклуса). Корпус всех поразил своим
видом. Рослые, красивые, прекрасно обмундированные, с
блестящей выправкой солдаты производили впечатление
отборных гвардейцев. Со смотра в одном автомобиле со
мною ехали генерал Крупенский, доктор Малама и барон
Вольф. Восторгались смотром.
— Ну и солдаты! Откуда набрали таких! лучше
гвардейцев... Эх, дать бы к ним немецких генералов! —
выпалил доктор.
— Борис, Борис, — захлебываясь от смеха, еле выговорил
генерал Крупенский.
Ложь и обман, замалчивание потерь и неудач, постоянное
преувеличение успехов, составлявшие язву армии в течение
всей войны, ярко сказались на этой операции. Мы уже
видели, как доносил генерал Рененкампф о действиях своей
армии. А вот другой образчик. При первом наступлении
I-ой армии, на участке, где действовала 29 пехотная
дивизия, состязались 40 наших орудий с двенадцатью
немецкими. Последние скоро замолчали, а вечером
обнаружилось, что немецкие войска оставили поле
сражения. Когда наши части уже без бою двинулись вперед,
то нашли семь брошенных немцами орудий. При этом
присутствовал полковник Генерального Штаба Бучинский.
Как очевидцу, ему пришлось составлять реляцию о
действиях дивизии, и он честно и правдиво изобразил
происшедшее. Начальник дивизии генерал
Розеншильд-Паулин, — и это был один из лучших наших
генералов, — прочитав описание, остался недоволен.
«Бледно», — сказал он и вернул описание Бучинскому. Не
понимая, какая красочность требовалась от правдивого
изложения фактов, последний обратился за разъяснением к
начальнику штаба.
— Разве не понимаете? — ответил тот. — Надо написать,
что орудия взяты с бою, — тогда начальник дивизии,
командир полка и командир роты получат георгиевские
кресты.
Сам начальник штаба после этого составил реляцию, но,
вероятно, и он всё же воздержался от излишней
красочности, ибо ни начальник дивизии, ни командир полка
не получили георгиевских крестов. Погоня начальников за
георгиевскими крестами была настоящим несчастьем армии.
Сколько из-за этих крестов предпринято было никому не
нужных атак, сколько уложено жизней, сколько лжи и
обмана допущено! Это знают все, кто был на войне.
Однажды генерал М. В. Алексеев, в бытность свою
начальником штаба Верховного Главнокомандующего, почти с
отчаянием жаловался мне:
— Ну, как тут воевать? Когда Гинденбург отдает
приказание, он знает, что его приказание будет точно
исполнено не только каждым командиром корпуса, но и
каждым унтером. Когда он получает донесение, он может
быть уверен, что именно так и было и есть на деле. Я же
никогда не уверен, что даже командующие армиями исполнят
мои приказания. Что делается на фронте, я никогда точно
не знаю. Ибо все успехи преувеличены, а неудачи либо
уменьшены, либо совсем скрыты.
Ложь, часто начиная с ротного донесения, всё нарастала и
до Ставки уже долетала не настоящая, а фантастическая
картина.
Характерно было и положение Ставки. Ставка напоминала
очень чувствительного и чуткого, но живущего за
границей, вдали от своих имений помещика. Он получает
донесения от своих управляющих, часто далекие от
истинного положения дел, очень волнуется по поводу
всяких неудач и радуется по случаю успехов. Но
платоническим сочувствием или несочувствием дело часто и
ограничивается. Когда же не знающий истинного положения
помещик начинает вмешиваться в дело, то иногда выходит
так, что худым управляющим он не помогает, а хорошим
мешает. Я не решаюсь сказать, что такое сравнение совсем
точно, но утверждаю; что в известной степени оно
отвечало действительности. Лучшие штабы, как
Юго-западный, или вернее — лучшие военачальники, как
генерал Алексеев, очень жаловались на Ставку и были в
самых натянутых отношениях с фактическим заправилой ее
оперативной работы — генералом Даниловым; худшие, как мы
видели и дальше увидим, не получали от Ставки должного
направления и научения. Ставка была более барометром
успешного или неуспешного положения на фронте, чем
рычагом, направляющим действие боевой силы.
Началась расправа за проигранное дело. Главнокомандующий
Северо-западным фронтом генерал Жилинский 4-го сентября
был заменен командующим III-й армией генералом Рузским,
только что за взятие Львова пожалованным званием
генерал-адъютанта. Увольнению Жилинского предшествовала
поездка Верховного в Белосток, где тогда помещался штаб
Северо-западного фронта. Беседа великого князя с
Жилинским, кажется, была очень бурной и не особенно
продолжительной. Во время этой беседы к поезду великого
князя подлетел на автомобиле командир I-го корпуса
генерал Артамонов. Осунувшийся, почерневший, страшно
взволнованный — он имел ужасный вид. Сказав мне
несколько несвязных слов, из которых я только и уловил:
«Надо кончать»..., он быстро повернулся и уехал по
направлению к вокзалу. Я хорошо знал генерала
Артамонова, как большого фокусника и актера, но тут у
меня явилось опасение, как бы он не сделал чего над
собой. (В бытность командиром I арм. корпуса, он, зная
религиозность вел. князя, Главнокомандующего войсками
Петербургского округа, приказал, чтобы в каждой
солдатской палатке (его корпуса) в Красносельском лагере
была икона и перед нею зажженная лампадка. Когда я в
1914 г. посетил этот лагерь, ген. Артамонов провел меня
по палаткам и настойчиво тыкал в углы, где горели
лампадки. Рассказывали, что, остановившись в Вильно при
проезде на фронт, он зашел в кафедральный собор и
попросил разрешения обратиться к молящимся со словом.
Конечно, ему, как корпусному командиру, разрешили. В
своем слове он громил немцев и в конце заявил: «Не
бойтесь: я еду воевать!» Когда в августе 1917 г. на
Московском соборе пронесся взволновавший всех слух, что
немцы могут взять Киев, генерал Артамонов с кафедры
заявил: «Будьте спокойны! Киев не может быть взят, ибо я
укрепил его». В начале ноября 1917 г., побывавши в
соборной депутации у большевиков, ген. Артамонов на
заседании соборного совета докладывал: «Да это же
отличная власть, они так любезны, внимательны, так
понимают народные нужды; с ними можно будет делать
дело»... ).
И я на автомобиле бросился вдогонку за ним. Я застал его
в переполненном офицерском зале I класса. Он сидел за
столом, опершись головой на обе руки. Долго я беседовал
с ним, пока не успокоил его. При прощании он горячо
благодарил меня, уверял, что я спас его, ибо он решил,
было, уже покончить с собой. Как ни велик был тогда удар
для его честолюбия, после проигранной битвы, однако, я и
теперь думаю, что он ловко разыгрывал роль отчаявшегося
и ни за что не покончил бы с собой.
Случай этот каким-то образом стал известен великому
князю, и он потом благодарил меня за оказанную
Артамонову нравственную поддержку. Всё же моя
нравственная поддержка не спасла ловкого генерала от
кары за поражение. Генерал Артамонов и другие два
командира корпусов, оставивших поле сражения, XXIII —
генерал Кондратович и VI — генерал Благовещенский, были
отстранены от должностей (И первого и второго я хорошо
знал по Русско-японской войне. Ген. Кондратович
командовал 9 Восточно-Сибирской стрелковой дивизией, в
которой я тогда — с марта по декабрь 1904 г. служил
полковым священником и дивизионным благочинным.
Доблестная дивизия дала ген. Кондратовичу георгиевский
крест и в известном отношении имя. Но в дивизии ген.
Кондратович имел дурную славу: в стратегический талант
его не верили, все считали его трусом, «втирателем
очков», лучшие командиры полков дивизии, как, например,
доблестный и талантливый полковник Лисовский открыто
выражал ему свое неуважение и он, очевидно, чувствуя
свою вину, терпеливо сносил это. Ген. Благовещенский был
тогда дежурным генералом при Главнокомандующем. Упорно
говорили тогда, и я имею основание утверждать, что
разговоры были справедливы, — что дежурною частью больше
ведал и распоряжался друг ген. Благовещенского, полевой
священник при Главнокомандующем, прот. Сергий Алексеевич
Голубев. Добрый по сердцу, простой, но вялый, отставший
от строевого дела, штатский по душе и уже старый, ген.
Благовещенский только по ужаснейшему недоразумению мог
быть приставлен к командованию корпусом в боевое время.
Ему место было в Александровском комитете попечения о
раненых, куда назначались потерявшие способность к
службе генералы, — а не на войне. К сожалению и
несчастью, он был далеко не единственным в этом роде.).
Благовещенский после этого, кажется, совсем отошел от
военного дела; Кондратович долго оставался в резерве. В
отношении же Артамонова, корпус которого принадлежал к
Петербургскому военному округу, сказалась черта великого
князя не забывать своих сослуживцев.
Когда был взят Перемышль, великий князь назначил
Артамонова комендантом Перемышльской крепости. Артамонов
и тут очень быстро «отличился». Как хорошо известно,
крепость Перемышль своею сдачей была обязана беспутству
и крайней распущенности защищавших ее австрийских
офицеров. Трудно было представить себе более позорную
сдачу. Артамонов же, вступив в должность коменданта
павшей крепости, не нашел ничего лучшего для начала
своего управления, как обратиться к австрийским офицерам
с приказом, в котором он восхвалял мужество, доблесть и
самоотвержение, проявленные всем гарнизоном и в
особенности офицерами при защите крепости. Приказ этот,
отпечатанный на русском и немецком языках, был расклеен
на всех столбах и стенах Перемышля. На что рассчитывал
Артамонов, издавая такой приказ, этого я не знаю. Но
финал был не в его пользу. Только что расклеили
злополучный приказ, как в Перемышль прибыл родной дядя
Верховного, принц Александр Петрович Ольденбургский, —
верховный начальник Санитарной части. Увидев расклеенный
приказ, старик обезумел от возмущения. Немедленно
полетела в Ставку телеграмма с требованием изгнать
Артамонова из Перемышля. И Артамонов был уволен. Через
некоторое время он опять очутился на ответственном
месте, благодаря той же привязанности великого князя к
своим прежним сослуживцам.
Генерал Рененкампф ускользнул от кары. Всю вину за
неудачи в операции он свалил на своего начальника штаба
генерала Милеанта, который и был устранен от должности.
Вне всякого сомнения, что тут большую службу Рененкампфу
сослужил генерал Белосельский-Белозерский. Везде, где
только можно: при Дворе, в Ставке, среди знакомых он
настойчиво трубил об удивительных дарованиях генерала
Рененкампфа, потерпевшего неудачу, вследствие
бездарности других генералов. 9-го и 10-го сентября я
сам испытал это, когда завтракал у генерала Рененкампфа,
а затем совершил с ним объезд нескольких частей. Князь
Белосельский-Белозерский пользовался каждой минутой,
чтобы внушить мне, что Рененкампф — первоклассный
полководец. Труды Белосельского-Белозерского не пропали
даром, и значительно виновный в катастрофе генерал
Рененкампф не только сохранил место Командующего армией,
но в высших кругах, пожалуй, еще более упрочил свою
славу, хоть и не надолго, до следующего поражения.
Св. икона из Троицко-Сергиевской Лавры прибыла в Ставку,
помнится, 30-го августа. Встретили ее торжественно:
наряд войск с оркестром музыки выстроился на перроне
вокзала; тут же к приходу поезда собрались Верховный со
штабом, духовенство, прибывшее крестным ходом из церкви,
и множество народа. Я в полном облачении вошел в вагон
и, приняв Св. икону из рук сопровождавшего ее иеромонаха
Максимилиана, вынес ее из вагона и осенил ею народ.
Великие князья и старшие чины штаба приложились к иконе,
и все мы крестным ходом двинулись в церковь, где был
отслужен молебен.
Я вспомнил свой сон 15-го августа. Картина теперешнего
крестного хода тогда почти фотографически представилась
мне.
Верховный ликовал от радости, уверенный, что прибытие
Св. иконы принесет счастье фронту, что помощь Божией
Матери непременно придет к нам.
Действительно, в этот же день случилось нечто
неожиданное и удивительное. Только что мы вернулись из
церкви, как из штаба Юго-западного фронта получилось
сообщение о большой победе: взято 28 тысяч пленных,
множество офицеров, много орудий. Часа через два была
получена другая телеграмма о большой победе французов на
Марне. Замечательно, что после прибытия в Ставку Св.
иконы во все богородичные праздники (1-го октября, 22
октября, 21 ноября и т. д.) Ставка неизменно получала
радостные сообщения с фронта.
В 5-м часу вечера Верховный с начальником и свитой
выезжал на вокзал, чтобы посетить раненых в проходившем
через Барановичи санитарном поезде. Я ехал в автомобиле
с великим князем и никогда, ни раньше, ни позже не видел
его в таком восторженном настроении.
Великий князь обошел весь поезд, беседуя с ранеными.
Многих наградил георгиевскими крестами.
Достигнутый Юго-западным фронтом успех был началом той
огромной победы, которая дала нам обширнейшую территорию
с г. Львовом почти до Перемышля и Кракова, до 400 тысяч
пленных, множество орудий и несметное количество всякого
добра, компенсировав таким образом наши неудачи в
Восточной Пруссии.
Победа в значительной степени обязана была качествам
австрийской армии, разношерстной и разнузданной, по
стойкости и искусству сильно уступавшей германской: как
наши войска с трудом и частыми неудачами боролись с
германскими, так австрийские войска всегда бывали биты
нашими. Но нельзя не воздать должного и нашим
военачальникам. Там, кроме Главнокомандующего генерала
Н. И. Иванова, были генералы Рузский, Брусилов, Лечицкий
(командующие армиями), Корнилов, Деникин, Каледин
(начальники дивизий) и др. Оказавшийся же
нераспорядительным добрый старик барон Зальца
(командующий 4 армией), был заменен после первого боя в
половине августа генералом А. Е. Эвертом.
Мне казалось, что имя начальника штаба Юго-западного
фронта генерала М. В. Алексеева в Ставке как будто
оставалось в тени. Несмотря на огромные размеры победы,
о нем почти не говорили, в то время как генерал Иванов
сразу вырос в огромную величину.
Честь и слава за победу пали прежде всего на долю
генерала Иванова, потом на генералов Рузского,
Брусилова, на Ставку и лишь одним уголком своим
коснулись М. В. Алексеева, украсив его орденом Св.
Георгия 4 ст., одновременно с этим украсившим сотни
грудей самых младших офицеров фронта. Между тем, и тогда
для многих это было ясно, а теперь, кажется для всех
несомненно, что великой победой в Галиции Россия обязана
таланту не умевшего ни кричать о себе, ни даже
напоминать о своих заслугах, начальника штаба
Юго-западного фронта генерала Алексеева.
5-го или 6-го сентября я выехал из Ставки на
Северо-западный фронт. 8 сентября я обходил госпитали в
Гродно, переполненные ранеными воинами, беседовал с
последними, наделял их иконками и крестиками,
принимавшимися с радостью и благодарностью. Некоторым
давал деньги.
Посещение госпиталей всегда доставляло мне огромное
нравственное удовлетворение. Тут я не только больным
приносил утешение, но и (еще более) для себя лично
черпал новые силы, встречаясь на каждом шагу с примерами
удивительного терпения, самопожертвования, кротости и
мужества, на которые так способны были эти простые,
часто неграмотные, во многом невежественные люди.
В Гродненском местном лазарете, в то время
развернувшемся в огромный военный госпиталь, было
большое отделение для тифозных. Я попросил провести меня
в палату самых тяжелых больных. Меня ввели в большую
комнату, где лежало около 40 больных; одни бредили,
другие еще не потеряли сознания. Я подходил к каждой
постели, вступая в разговор с последними. В левом углу
комнаты, — как сейчас помню, — на кроватях лежали два
солдата: оба маленького роста, с жиденькими бородками;
оба уже не молодые — лет по 40; один шатен, другой
рыжеватый. Оба — костромские. Когда я подходил к ним,
они оба устремили на меня глаза и протянули руки для
благословения.
— Батюшка, — обратился ко мне один, — попросите, чтобы
меня скорее отправили на фронт. А то земляки там воюют,
а я тут без толку лежу.
— И меня тоже, — прошептал другой. — Вы одинокие? —
спросил я.
Оказалось, что у одного четверо, у другого пять человек
детей, и жены дома остались. По их лицам я не мог
определить серьезности их положения и поэтому тихо
спросил сопровождавшую меня сестру.
— У обоих температура около 40; положение очень
серьезное, — ответила она.
Мне оставалось только успокоить их, что они будут
отправлены на фронт тотчас, как только немного окрепнут,
и попросить, чтобы терпеливее ждали этого момента и
собирались с силами.
Вспоминаю другой случай. На перевязочном полковом
пункте. Я — около умирающего от страшного ранения в
грудь солдата. Последние минуты... Жизнь, видимо, быстро
угасает. Склонившись над умирающим, я спрашиваю его, не
поручит ли он мне написать что-либо его отцу и матери.
— Напишите, — отвечает умирающий, — что я счастлив...
спокойно умираю за Родину... Господи, спаси ее!
Это были последние его слова. Он скончался на моих
глазах, поддерживаемый моей рукой.
Еще пример. 17 октября 1915 г. я был на Западном фронте
в 5-ой дивизии. В одном из полков (кажется, в 20
пехотном Галицком полку), после моей речи и переданного
мною полку привета Государя, выходит из окружавшей меня
толпы солдат, унтер-офицер и, поклонившись мне в ноги,
произносит дрожащим голосом:
— Передайте от нас этот поклон батюшке-царю и скажите
ему, что все мы готовы умереть за него и за нашу дорогую
Родину...
Солдатское громовое ура заглушило его дальнейшие слова.
Вернувшись однажды в 1916 году с фронта, где я посетил
много бывших на передовых позициях воинских частей,
наблюдал, как трудности и опасности окопной жизни, так и
высокий подъем духа в войсках, — я, по принятому
порядку, явился к Государю с докладом о вынесенных мною
впечатлениях и наблюдениях. Помню, — у меня вырвались
слова:
— На фронте, ваше величество, всюду совершается чудо...
— Почему чудо? — с удивлением спросил Государь.
— Вот, почему, — ответил я. — Кто воспитывал доселе
нашего русского простого человека? Были у нас три силы,
обязанные воспитывать его: церковь, власть и школа. Но
сельская школа сообщала тем, кто попадал в нее, минимум
формальных знаний, в это же время часто нравственно
развращая его, внося сумбур в его воззрения и убеждения;
власть нашему простому человеку представлялась, главным
образом, в лице урядника и волостного писаря, причем
первый драл, а второй брал; высокие власти были далеки и
недоступны для него; церковь же в воспитании народа
преимущественно ограничивалась обрядом. И несмотря на
всё это, русский крестьянин теперь на позициях переносит
невероятные лишения, проявляет чудеса храбрости, идейно,
самоотверженно и совершенно бескорыстно страдает,
умирает, славя Бога.
— Да, совершенно верно, — согласился Государь.
Я часто задумывался, стараясь разгадать секрет способной
к самым высоким подъемам души простого русского
человека. Веками слагался характер ее. При этом, из
указанных мною сил — школа только в недавнее время,
40-50 лет тому назад, более или менее ощутительно
коснулась души простого человека. Власть. Простой
человек гораздо чаще видел бичующую и карающую, чем
милующую и защищающую руку ее. И в одной только церкви
он слышал вечные глаголы правды, мира и любви; в ней
только он успокаивался и отдыхал от своей серой и
неуютной, грязной и часто голодной жизни. Храм,
величественный, как царский чертог украшенный, этот храм
служил для него и домом молитвы и музеем искусств и
лучшим местом для отдыха, тем более дорогим, что каждый
входящий в храм мог сказать: это и мой храм, мой дом,
куда во всякое время я могу придти и отвести душу свою.
К сожалению, руководство церкви в отношении русского
народа не было разносторонне воспитывающим.
Священнослужители, по большей части, ограничивали свою
пастырскую работу церковно-богослужебным делом:
совершением богослужений в храме и отправлением треб в
домах. Проповедь, когда она раздавалась в церкви, почти
всегда была отвлеченной и, так сказать, надземной: она
много распространялась о том, как человеку попадать в
Царство Божие, и мало касалось того, как ему достойно
жить на земле.
Из христианских добродетелей вниманием проповедников
пользовались почти исключительно две: любовь к ближнему
и самоотвержение, — «любите врагов ваших» (Мф. 5, 44) и
«нет больше той любви, как если кто положит душу свою за
друзей своих» (Ин. 15, 13), — об этом или прямо, или
косвенно говорилось почти в каждой проповеди. Вот эта-то
милующая, в течение многих веков простертая над русским
народом рука церкви, это постоянное напоминание ему о
любви и самоотвержении и вложили в его душу то
сокровище, которое он выявлял в великих, но скромных,
для глаза незаметных подвигах до революции, и которое он
еще выявит и после революции, какие бы потрясения
последняя ни произвела в его душе...
Из Гродно я проехал в Ландворово, где помещался тогда
штаб генерала Рененкампфа, затем вместе с Рененкампфом в
1-ую и 2-ую конные гвардейские дивизии и потом, уже без
генерала, в сопровождении полк. Бурова, на позиции, по
направлению к Олите, в полки 2-го армейского корпуса.
Как во время моего пребывания в Ландворово, так и в
пути, пока мы ехали вместе, упомянутый уже генерал князь
Белосельский-Белозерский то и дело расхваливал
Рененкампфа, а иногда прямо убеждал меня отстаивать
последнего перед Верховным.
Кажется, 11-го и 12-го сентября я провел в Вильне, где,
после посещения находившихся там военных госпиталей, был
гостем архиепископа Тихона (Впоследствии — Патриарх
Тихон.), с которым сначала в городе, а потом на его
чудной даче Тринополь провел в приятной беседе около
семи часов.
Уезжая из Вильны, я накупил себе разных газет, среди
которых оказался номер (кажется, за 10 сентября) «скворцовской»
(Издававшейся В. М. Скворцовым, чиновником особых
поручений при обер-прокуроре Св. Синода.) газеты
«Колокол», проглядывая который, я наткнулся на статью
какого-то архимандрита, озаглавленную: «Апостольская
поездка еп. Дионисия по Галиции» (Кажется, не ошибаюсь,
приводя по памяти название статьи. Еп. Дионисий,
впоследствии — митрополит Варшавский.). В статье
сообщалось, что с продвижением наших войск в Галицию,
Волынские духовные власти, во главе с архиепископом
Евлогием, начали «апостольское» дело обращения
галицийских униатов в православие. Еп. Дионисий
(Кременецкий, викарий Волынской епархии) уже подъял
великий подвиг, путешествуя по градам и весям Галиции.
Преосвященный не только совершает богослужения в
униатских приходах, но и «действует». Указывались факты:
в селе H преосвященный призывает священника-униата. «Ты
— папист?» — спрашивает его преосвященный. «Папист», —
отвечает священник. «Тогда вот тебе два дня на
размышление: если не откажешься от папы, отрешу тебя от
места». Священник не согласился отказаться, после чего
епископ в воскресенье объявляет прихожанам: «Ваш
священник — папист; он негоден для вас; я ставлю вам
другого»... И... поставил иеромонаха Почаевской Лавры. Я
воспроизвожу содержание статьи по памяти, но она так
ошеломила меня тогда, что теперь я уверен, что если и
погрешаю, то только в отношении дословной передачи, а не
по существу ее.
Задолго до войны я изучал униатский вопрос в широкой
научной и бытовой постановке. Защищенная мною 9 мая 1910
г. магистерская диссертация озаглавливалась: «Последнее
воссоединение униатов Белорусской епархии (1833-1839
гг.)». Статья «Колокола» воскресила в моей памяти
знакомую картину воссоединения 30-х годов прошлого
столетия со всеми ошибками и промахами воссоединителей,
приводившими к кровавым столкновениям, к вмешательству
вооруженной силы. Только «тогда» было в мирное время и у
себя дома, а «теперь» — на театре военных действий, на
чужой территории. Последнее обстоятельство обязывало
наших «деятелей» к особой осмотрительности и
осторожности. Азбука военного дела требовала принятия
всех мер к успокоению, а не к возбуждению и раздражению
населения занятой нашими войсками неприятельской
местности. Наши «воссоединители» обязаны были, кроме
того, учитывать, что успех на войне легко чередуется с
неудачей, что сегодня занятая нашими войсками территория
завтра может перейти снова в неприятельские руки. И не
могли они не предвидеть, что может ожидать
воссоединенных, если они снова окажутся в руках
австрийской власти, столь ревностно, по политическим
соображениям, преследовавшей в Галиции православие и
насаждавшей унию. Короче сказать, наши власти должны
были понять, что всякие воссоединительные действия на
фронте в занятой нашими войсками неприятельской стране
по самому существу были несвоевременны и неуместны,
независимо от того, искусно или грубо они производились
бы.
Православной миссии среди Галицийских униатов в то время
могло быть только одно дело: не обличая униатской веры,
не пытаясь пока воссоединить униатов, всеми способами
показывать им, — особенно оставшимся без своих
священников, бежавших в глубь Австрии, — красоту и
теплоту православия: совершая для них службы, исполняя
все требы, бескорыстно всем и для всех служа, а для
этого пославши туда самых лучших — испытанных и
образованных своих священников. При таком характере
нашей работы униаты, может быть, поверили бы нам,
привыкли бы к нам, а, может быть, и полюбили бы нас и
незаметно слились бы с нами. При ином — одни нас
возненавидят, другие, поверив нам, будут под угрозой
мести со стороны австрийцев, которые, если территория с
воссоединенными снова перейдет в их руки, не пожалеют
для «изменников» пуль и виселиц. Но такая миссия для
наших церковных деятелей казалась прежде всего скучной и
необещающей лавров, а затем она представлялась и
канонически недопустимой. Совершать богослужение, требы
для еще не присоединенных к православию униатов, венчать
их, крестить их детей, хоронить их и т. д. — от этой
мысли содрогнутся и теперь такие «столпы» православия, а
тогдашние вдохновители воссоединительного Галицийского
дела, как митр. Антоний (Храповицкий) и другие. Что
обстановка, совершенно исключительная, требовала, чтобы
икономия церковная разрешала в данном случае
действовать, считаясь не с буквой, а с духом, не с
формою, а с высшей правдой и христианской любовью, — это
тогда не было ни понято, ни принято во внимание. Вместо
мудрости, воссоединители вложили в дело настойчивость,
решительность и уставную законность, по всей
вероятности, не учитывая всех тех последствий, к которым
должно было привести дело их «святой ревности».
Прибыв в Ставку, я показал великому князю статью
«Колокола» и при этом изложил свой взгляд на дело.
Верховный тотчас пригласил к себе начальника Штаба, и я,
в присутствии последнего, повторил свой доклад. Наша
беседа кончилась тем, что великий князь приказал
заготовить от его имени телеграмму на имя Государя, —
просить высочайшего повеления о немедленном
приостановлении всяких воссоединительных действий в
Галиции.
Телеграмма за подписью Верховного была послана в тот же
день, а через несколько дней был получен ответ Государя,
что он повелел архиеп. Евлогию прекратить
воссоединительную работу.
Но... «апостольские» труды неудачных сотрудников архиеп.
Евлогия и после этого продолжались...
Как это могло быть, когда последовало совершенно
определенное высочайшее повеление? Отвечаю на этот
вопрос сообщением изучавшего в 1916 году по документам
канцелярии обер-прокурора Св. Синода и по синодальным
дело Галицийского воссоединения, профессора Киевской
Духовной Академии, прот Ф. И. Титова. Он рассказывал
мне, что он там видел высочайшую телеграмму,
повелевавшую прекратить воссоединение в Галиции. Тут же
на телеграмме была пометка, что Канцелярия спрашивала у
обер-прокурора Св. Синода: какие принять меры в виду
такого повеления Государя. И тут же стоял ответ
обер-прокурора: «Приобщить к делу»... Коротко и ясно.
Возможно, что обер-прокурор, получив высочайшее
повеление приостановить воссоединительные действия,
вошел к Государю с особым докладом, и Государь разрешил
ему продолжать воссоединения. Может быть, пользовавшийся
благоволением царицы обер-прокурор В. К. Саблер при ее
помощи добился этого.
Чтобы не прерывать нити рассказа, я продолжаю речь об
этом деле.
Время шло, шли и воссоединения. Ни в каком случае нельзя
заподозревать ни чистоты намерений, ни ревности о благе
церкви у стоявшего во главе воссоединительного дела
архиеп. Евлогия. Но, в то же время, нельзя не признать,
что он в этом предприятии проявил как будто совсем
несвойственные ему нечуткость и близорукость.
Получив синодальное повеление заняться воссоединительным
делом в Галиции, архиеп. Евлогий оставил свою огромную
епархию и поселился во Львове. В Галиции уже работал
целый полк его сподвижников, огромный процент которых
составляли иеромонахи Почаевской Лавры, полуграмотные,
невоспитанные, невежественные. И они должны были
заменить обращаемым в православие униатам их прежних
священников, которые почти все имели университетский
диплом и блестящую практическую выучку, в направлении и
совершенствовании которой Галицийский униатский митр.
Шептицкий был большой мастер.
Как бы для большего неуспеха в работе, этих новоявленных
противоуниатских миссионеров сразу же поставили в самое
несносное материальное положение. Как рассказывал мне
настоятель штабной церкви при нашем генерал-губернаторе
в Галиции, протоиерей Венедикт Туркевич, им не назначали
никакого определенного жалования; вместо жалованья,
архиеп. Евлогий, имевший в своем распоряжении аванс из
Синода, выдавал им от времени до времени по 10-15 руб.
на человека. Такие деньги составляли тогда слишком
незначительную сумму. Поэтому помощники архиеп. Евлогия
обыкновенно влачили самое жалкое существование и по
временам, когда Владыка на очень долгое время, — а это
было обыкновенным явлением, — оставлял их без новой
подачки, вынуждены были питаться почти подаянием. Тому
же прот. Туркевичу всё время приходилось из сострадания
кормить того или другого монаха-«миссионера»,
издержавшего евлогийскую субсидию и жившего затем в
течение долгого времени без гроша в кармане. Всё это
было так примитивно-мелочно, непродуманно. И, конечно,
всё это не могло служить к славе православной церкви...
По-видимому, Верховный больше не беспокоил Государя по
делу о воссоединении. Я же после сентябрьского доклада
не напоминал о деле, считая, что сами военные власти
должны были понять и по достоинству оценить его.
В конце октября или в начале ноября 1914 г. в Ставку
приезжал архиеп. Евлогий. Он имел продолжительный
разговор с начальником Штаба, беседовал с великим
князем. О содержании этих бесед мне неизвестно: я не
пытался узнать, а мне не сообщили о них. Судя же по
тому, что обращение великого князя с архиепископом
Евлогием во время завтрака было очень сдержанным, я
понял, что архиеп. Евлогий сочувствия в Ставке не
встретил. В беседе со мною архиепископ не проронил ни
одного слова о воссоединении. Я, с своей стороны, не
счел удобным начинать разговор о деле, касающемся ближе
всего архиепископа.
В конце ноября в Ставку приехал обер-прокурор Св. Синода
В. К. Саблер. Я встретил его на вокзале. Поздоровавшись
со мной троекратным воздушным лобзанием (Саблер так
здоровался со всеми духовными лицами: он не подносил
своих губ к щекам здоровавшегося ближе, чем на четверть
аршина, но трижды чмокал губами. Это у него означало
троекратное лобзание!), он сразу залепетал:
— Ах, о. протопресвитер, я всю дорогу читал вашу книгу о
воссоединении... Как интересно, как интересно!
И жизненно, главное — жизненно. Я большую половину книги
прочитал за дорогу...
Я решил перевести разговор на современное воссоединение.
Но лишь только я начал говорить о множестве ошибок и
разных эксцессах, которые были допущены при Белорусском
воссоединении, и которых теперь, в военную пору, на
театре военных действий можно и должно избегать и для
безопасности воссоединеняемых, и для блага Церкви, он
меня сразу перебил:
— Ах, о. протопресвитер, у меня к вам большая просьба:
поддержите меня перед великим князем Николаем
Николаевичем. Во Львове, знаете, на горе, на чудном
месте, у собора св. Юра резиденция митрополита, ряд
отличных домов... Нам бы, хоть бы два-три домика дали...
реквизировали. Я буду просить об этом Верховного, а вы
мне помогите.
Я ответил молчанием на эту просьбу.
На другой день, посетив Саблера в его вагоне, стоявшем
вблизи от великокняжеского поезда, я снова заговорил о
Галицийском воссоединении. Саблер быстро перевел речь на
другой предмет. Ясно мне стало, что мой взгляд на дело
Саблеру известен и совершенно расходится с его взглядом
и желаниями. Ему нужны были громкие цифры воссоединенных
и «домики» во Львове; я же по истории Белорусского
воссоединения знал действительную цену громких цифр, не
верил в прочность приобретения Львовских «домиков» и
сильно опасался за возможность катастрофы этого
воссоединительного предприятия. Не стану
распространяться о том, что всё это дело по своей
конструкции представлялось мне совершенно
несвоевременным и несерьезным, роняющим престиж великой
церкви, от лица которой оно производилось...
Больше я не пытался заговаривать, убедившись в
бесполезности своих попыток.
В Ставке Саблера приняли довольно немилостиво. Он был
приглашен и к завтраку, и к обеду, но посажен не рядом с
великим князем, как сажали других почтенных министров, а
за другим столом. И за завтраком, и за обедом Верховный
не обратился к нему ни с одним словом. Всё это было
очень симптоматично.
О чем беседовал Саблер наедине с великим князем и с
начальником Штаба, не знаю. Но уехал он из Ставки
недовольный: никаких домов ему не дали. А о приезде его
и о нем самом потом в Ставке вспоминали с усмешкой.
Из писем от своих петроградских друзей я знал, что
архиеп. Евлогий в своих воссоединительных действиях
вдохновляется другим, талантливым, но иногда плохо
разбирающимся в обстоятельствах, архиеп. Антонием и
всецело поддерживается и руководится своеобразным
ревнителем православия В. К. Саблером. Но архиепископ
Евлогий и не подозревал, до какой степени доходила
попечительность о нем Саблера. Последний, между прочим,
командировал в помощь Евлогию, в качестве секретаря по
униатским делам, чиновника своей канцелярии П. Д.
Овсянкина, человека очень сердечного, отзывчивого,
доброго, еще более услужливого, но выработавшего
довольно своеобразный взгляд на порядочность в
человеческих отношениях.
В Петрограде, среди бумаг, у меня остался большой том
копий (Оригиналы хранились в архиве канцелярии
обер-прокурора Св. Синода.) писем-донесений г. Овсянкина
обер-прокурору Св. Синода, В. К. Саблеру, о действиях
архиеп. Евлогия в Галиции, любезно предоставленный мне
тем же проф. прот. Ф. И. Титовым.
В своих донесениях, аккуратно посылавшихся раз-два в
неделю, Овсянкин самым тщательным образом, до мельчайших
подробностей, описывал своему патрону всё, касающееся не
только общественной деятельности, но и частной жизни
архиеп. Евлогия: когда тот ложится спать и встает, что и
когда ест и пьет, кто y него бывает, о чем он говорит,
даже что думает, как действует по униатским делам и пр.
и пр. Если бы только архиеп. Евлогий знал, каким
оригинальным попечением окружил
его «добрый» Владимир Карлович, и каким милым
сотрудником его был г. Овсянкин!
1-2 февраля 1915 года я провел во Львове, где виделся с
генерал-губернатором Галиции, графом Г. А. Бобринским.
От Овсянкина и других я узнал, что архиеп. Евлогий очень
доволен результатами воссоединения, давшими ему
несколько десятков униатских приходов. Числа были в его
пользу и, на его взгляд, говорили о большом успехе. Так
точно во время Белорусского воссоединения в 1834 г.
думал Полоцкий еп. Смарагд, когда хвастался
обер-прокурору Св. Синода: «Мы присоединили 34 униатских
прихода!» А умный и дальновидный Литовский архиеп. Иосиф
Семашко по этому поводу замечал: «Мы присоединили 34
прихода! Гораздо лучше было бы не присоединять ни одного
прихода!».
Овсянкин тоже, пожалуй, был доволен успехами
воссоединения, но осуждал вялость и нераспорядительность
архиеп. Евлогия.
Генерал-губернатор гр. Бобринский, которого я еще с
японской войны знал за человека весьма воспитанного и
сдержанного, в совсем непривычном для него тоне, почти с
раздражением говорил о «вредной политике» архиеп.
Евлогия, своими воссоединениями волновавшего население и
в большей части его вызывавшего озлобление, особенно, в
тех случаях, когда униатские церкви отбирались у униатов
и отдавались православным, т. е. воссоединившимся. Гр.
Бобринский считал работу архиепископа Евлогия вредной
для русского дела, опасной для местного населения.
Священником штабной церкви генерал-губернатора Галиции в
то время был, как я уже говорил, кандидат богословия,
прот. В. И. Туркевич, раньше служивший членом Духовного
правления нашей Северо-американской епархии. В общем,
осуждая всё начинание архиепископа Евлогия, как
несвоевременное, прот. Туркевич в особенности не одобрял
привлечения к работе в Галиции невежественных
иеромонахов, а также скупости архиеп. Евлогия,
дрожавшего за каждую копейку и державшего своих
помощников на каких-то нищенских, случайных подачках, на
подножном, можно сказать, корму.
1-го вечером и 2-го февраля утром я совершал
богослужение в большой униатской Львовской церкви
(кажется, Св. Николая). За богослужениями храм был
переполнен молящимися, главным образом — униатами.
Мужчины и женщины подходили ко мне под благословение,
принимали на всенощной помазание елеем, причем все
целовали мне руку.
У меня тогда явилась мысль: значит, они не делают
различия между мною и своими священниками; значит, они
считают, что мы одно с ними по вере, что мы им — свои.
Зачем же мы хотим подчеркивать торжественно и
всенародно, что они для нас чужие, что мы совсем другое,
чем они? Зачем мы толкаем их на непосильный, может быть,
для многих из них вопрос: если мы не одно с ними, то что
же такое мы? Зачем, требуя обрядовой формальности —
отречения от папы и filioque, т. е. от догматов, которые
для них и непонятны и безразличны, зачем мы подвергаем
их возможности невероятных опасностей? Ужель для того
только, чтобы выполнить букву в данном случае мертвого
закона? Тяжело, больно было на душе.
Из Львова я направился на позиции осаждавшей Перемышль
нашей армии. Там я виделся с командующим армией
генералом Селивановым и с множеством военных
священников. Как и гр. Бобринский, все они отрицательно
относились к производившемуся воссоединению. Некоторые
при этом рассказывали о насилиях над нежелавшими
присоединяться униатами, делавшихся некоторыми нашими
«миссионерами» при участии «ревнителей» — чинов полиции.
Тут же они просили у меня указаний, как им поступать,
когда оставшиеся без священников, убежавших или
погибших, униаты просят их совершать богослужение,
исполнять требы и пр.
На обратном пути, во Львове, я виделся с преосвященным
Трифоном (викарий Моск. еп.), исполнявшим тогда
обязанности штабного священника в VII армии.
Он также отрицательно относился к политике архиеп.
Евлогия. Вернувшись в Ставку, я доложил Верховному о
впечатлениях своей поездки, не умолчав и о
воссоединениях. Великий князь беспомощно пожал плечами:
— Что я могу сделать? Вы же знаете: я просил Государя,
Государь обещал. Я отлично понимаю, что от их
воссоединений, кроме неприятностей и осложнений, ничего
нет. Обождем еще.
По поводу же заявленной военными священниками просьбы я
17-го или 18-го февраля обратился в Св. Синод с таким
рапортом:
«Военные священники просят у меня указаний, как им
поступать, когда оставшиеся без своих священников
Галицийские униаты обращаются к ним с просьбами о
совершении треб и богослужения. Если отказывать униатам
в их просьбах, то они пойдут к римско-католическим
ксендзам, после чего навсегда будут потеряны для
православия; если же требовать от них торжественного
присоединения и торжественно присоединять их к
православной церкви, то, в случае обратного занятия
австрийцами галицийской территории, воссоединенные будут
обвинены в государственной измене и подвергнутся казни.
Так как основные пункты, отличающие унию от православия
— догматы о filioque и о главенстве папы — для простого
униатского народа — пустой звук, и так как
простецы-униаты считают себя заодно с православными, то
не следует ли самый факт обращения их к православному
священнику считать за воссоединение и без шуму и всяких
предварительных торжественных формальностей не
отказывать им, при отсутствии у них своего священника,
ни в совершении богослужения, ни в исполнении треб.
Прошу дать мне соответствующие указания».
Ответа на рапорт я не получил. В ноябре 1915 года, когда
я был присутствующим в Св. Синоде, во время одного из
вечерних заседаний Синода я увидел на столе большое дело
о Галицийском воссоединении. Взяв его, я разыскал свой
рапорт. Мой рапорт был пришит к делу. На левой стороне
его рукою Управляющего Канцелярией Св. Синода была
сделана приписка: «Г. обер-прокурор приказал настоящего
рапорта Св. Синоду не докладывать». Г. синодальный
прокурор всё мог...
В начале апреля в Ставке стало известно, что Государь
посетит Львов и Перемышль. Верховный был против этой
поездки, — это я слышал из уст самого Верховного, —
опасаясь, между прочим, покушения на жизнь Государя.
Другие находили поездку преждевременной, так как еще
нельзя было считать Галицию прочно закрепленной за нами.
Кажется, сам Государь настоял на поездке.
4-го апреля Верховный поручил мне заблаговременно
выехать во Львов, чтобы к царскому приезду наладить
церковную сторону встречи.
— А то напутают. Бог весть, как. Передайте архиепископу
Евлогию мою просьбу, — добавил великий князь, — чтобы
встречная речь его была коротка и не касалась
политических вопросов.
Накануне приезда Государя я прибыл во Львов и прежде
всего направился к архиеп. Евлогию. Беседа наша была
очень согласной, пока мы устанавливали разные
подробности церемониала встречи, но архиепископ
обиделся, когда я передал ему просьбу великого князя.
— Как же это можно, чтобы речь была короткой?.. Разве
можно тут обойти политику? Разве не могу я, например,
сказать: «Ты вступаешь сюда как державный хозяин этой
земли?» — волновался архиепископ.
— Я думаю, — ответил я, — что нельзя так сказать, так
как война еще не кончена и никому, кроме Бога, не
известно, будет ли наш Государь хозяином этой земли.
Пока она — только временно занятая нашими войсками.
— Ну как же это? — настаивал архиепископ. — Я вам
передал просьбу великого князя, а дальше, владыка, ваше
дело, — ответил я.
Государь прибыл во Львов в 5 ч. вечера. Духовенство и
масса народа долго ждали его в храме. При встрече
Государя архиеп. Евлогий произнес длинную, политическую
речь. Государь слушал спокойно. Великий князь всё время
волновался, кусая губы, переминаясь с ноги на ногу, по
временам как-то странно взглядывая на меня.
В 8-м часу вечера в великолепном дворце наместника
Галиции был очень многолюдный обед: из духовенства были
приглашены архиеп. Евлогий и я.
Архиепископ Евлогий прибыл во дворец в приподнятом
настроении, волнуясь, должен ли он ехать в Перемышль для
встречи Государя.
— Я спрошу у великого князя, — предложил я ему и
направился к стоящему недалеко от нас Верховному.
Великий князь нервничал.
— Встреча хороша, но речь-то? — обратился он ко мне
прежде, чем я успел сказать ему слово.
— Я передал архиепископу Евлогию просьбу вашего
высочества, — сказал я.
— Верю, но разве можно что-либо с ним сделать? — ответил
мне великий князь.
— Архиепископ Евлогий недоумевает: нужно ли ему ехать в
Перемышль для встречи Государя, — обратился я.
— Нечего ему там делать. Вы встретите, — был ответ
великого князя.
По пути в Перемышль Государь задержался на смотру VIII
армии. После смотра командующий армией генерал Брусилов
был пожалован званием генерал-адъютанта. Рассказывали,
что, принимая от Государя генерал-адъютантские погоны и
аксельбанты, Брусилов на глазах у всех поцеловал руку
Государя. В Перемышле, после встречи Государя, также был
парадный обед в крепостном военном собрании. Общее
внимание тут привлекала преждевременно заготовленная для
памятника «победителю» статуя коменданта крепости
Перемышль генерала Кусманека.
На другой день Государь с великим князем и большой
свитой осматривал форты крепости Перемышль, а затем на
автомобиле отбыл во Львов и в тот же день поездом — из
Львова обратно в Россию.
Утром 12-го апреля оба поезда, царский и
великокняжеский, остановились на ст. Броды. Было
воскресенье. Я с доктором великого князя Маламой
отправились к литургии в униатскую церковь. Церковь в
общем имела совсем православный вид: трехярусный
иконостас, нашего письма иконы. Служил православный
русский священник; пели по-униатски; большинство
песнопений пелись всей церковью. Меня особенно удивили
песнопения:
«Ангел вопияше» и «Отче наш», исполненные всей церковью
особым вычурным напевом чрезвычайно красиво и стройно.
Многие из молящихся, особенно женщины, стояли с
молитвенниками, по которым следили за богослужением.
Церковь была полна народу. Порядок был образцовый. Вся
обстановка службы создавала торжественное молитвенное
настроение.
— И наши хотят еще учить их, когда нам надо от них
учиться? — обратился ко мне доктор, когда мы выходили из
церкви.
На паперти храма мы остановились.
— Где же ваш униатский священник? — спросил я у одной
средних лет женщины.
— Тикае до Вены, — отвечала она.
— Что ж, вы привыкли к новому священнику?
— А чего не привыкнуть?
— Да он же не похож на вашего прежнего: он с длинными
волосами, бородой и в рясе. — Так что ж? Наш, як папа, а
этот як Христос...
— Кого же они — Евлогий и др. — присоединяют? Зачем, от
чего присоединяют? — волновался доктор, давно
возмущавшийся воссоединительными операциями архиепископа
Евлогия. Я молчал.
Когда мы подходили к поездам, там на площадке около них
стояли: Государь, беседовавший с великим князем Петром
Николаевичем, а невдалеке от него великий князь Николай
Николаевич с свитским генералом Б. М. Петрово-Соловово,
только что вернувшимся из поездки по Галиции. Великий
князь, увидев меня, подозвал к себе.
— Вы говорили с Петрово-Соловово? — спросил он меня.
— Нет, ваше высочество. После возвращения Б. М. из
поездки я только сейчас его вижу, — ответил я.
— Удивительно! Петрово-Соловово объехал всю Галицию и
везде интересовался ходом воссоединения. Теперь он
рассказывает мне о воссоединении точь-в-точь то, что вы
уже не раз мне докладывали. Вот что... Сейчас я скажу
Государю, чтобы он поговорил с вами. Вы ему скажите всю
правду.
Сказав это, великий князь быстро повернулся и подошел к
Государю. Минуты через две великий князь позвал меня. Я
подошел.
— Вот, ваше величество, о. Георгий пусть доложит вам, —
сказал великий князь.
— Пойдемте, — обратился ко мне Государь. Мы вдвоем пошли
по перрону вокзала.
— Скажите мне откровенно ваше мнение о воссоединении
униатов в Галиции, — сказал мне Государь.
Я начал с того, что я раньше научно изучил униатский
вопрос и, поэтому, мне, может быть, лучше, чем другим,
видны ошибки и промахи в этом деле. Дальше я подробно
разъяснил Государю, что и на родной территории и в
мирное время такие ошибки приводили к бунтам и
вооруженным столкновениям и что тем более они опасны
теперь — в военное время, и совсем нежелательны в виду
международных отношений, так как союзники наши —
французы и италианцы — католики. Затем я постарался
раскрыть, в чем именно ошибочно производящееся
воссоединение: тактически оно ведется неправильно; по
настоящей военной поре оно совсем не своевременно; для
воссоединяемых крайне опасно, ввиду возможности перехода
территории опять в руки австрийцев; для церкви оно может
оказаться бесславным. Сказал я Государю и о том, что,
насколько мне известно, и верховное командование, и
военачальники, и духовенство военное с еп. Трифоном во
главе, и гражданская власть края — в лице
генерал-губернатора единодушно считают происходящее
воссоединение и несвоевременным, и опасным. Я говорил с
жаром, с увлечением. Государь напряженно слушал меня. Мы
несколько раз взад и вперед прошлись по перрону.
— Что же, по-вашему надо сделать? — спросил меня
Государь, когда я кончил свою речь.
— Архиепископ Евлогий достойнейший человек, но в данном
случае он взял неверный курс, которого он не хочет
изменить, так как, кажется, он крепко верит в правоту
принятого им направления. Его поэтому надо вернуть в
Волынскую епархию, которая, кстати, очень нуждается в
личном присутствии своего архипастыря, а униатское дело
поручить другому, — ответил я.
— Кому же? — спросил Государь.
— Я не смею указывать определенное лицо. Но, может быть,
с этим делом справился бы трудящийся теперь в армии, тут
в Галиции, еп. Трифон. Он ориентирован в местной
обстановке и, по моему мнению, держится совершенно
правильного взгляда на здешнее унианство, — ответил я.
— Отлично! Заряженный вашим докладом, я поеду в
Петроград и там сделаю, как сказали вы, — были последние
слова Государя. На этом мы расстались.
От Государя я подошел к Верховному, который в это время
разговаривал с генералом Г. А. Бобринским,
генерал-губернатором Галиции. Я подробно рассказал о
беседе с царем. «Отлично!» — сказал великий князь, а
граф Бобринский чуть не со слезами обнял меня. «Вы
разрешили самый тяжелый и запутанный вопрос в
Галицийском управлении», — сказал он мне.
После завтрака в царском поезде Государь уехал в
Петроград, а поезд великого князя направился к Ставке.
Когда мы сели обедать, великий князь говорит мне:
— Ну, и произвели же вы сегодня впечатление на Государя.
Он сказал мне: «Отец Георгий совершенно перевернул у
меня взгляд на униатский вопрос в Галиции».
Что же дальше было?
6-го мая архиепископу Евлогию, в награду за
воссоединительные труды, высочайше был пожалован
бриллиантовый крест на клобук — высшая награда для
архиепископа, тем более для молодого: ему тогда не было
и 50 лет. Униатское галицийское дело, конечно, было
оставлено в прежнем положении.
А 9 мая началось наступление немцев, закончившееся
очищением от наших войск почти всей Галиции.
Все воссоединители бежали. Один из них — священник
Каркадиновский, законоучитель Витебского учительского
института, во время войны служивший в Галиции с
архиепископом Евлогием — рассказывал мне, что
воссоединенные часто провожали их проклятиями.
Бежало и много воссоединенных. Говорили, что будто бы до
80 тысяч галичан после этого разбрелись по Волыни, Дону
и другим местам. Рассказывали также, что до 40 тысяч из
оставшихся на месте погибли на виселицах и от
расстрелов. Огромный процент среди них составляли
воссоединенные...
Галицийское воссоединение показало, что ревность не по
разуму весьма опасна, ибо она побуждает и умных людей
творить большие глупости.